Светлый фон

Объяснение на следующий день получилось тяжелым и неудачным. Даша все отрицала, набрасывалась на меня за оскорбительное недоверие, потом горько плакала, сетуя на свою участь. Я отступился, отказался от своих слов, мы помирились. На некоторое время восстановилась мирная жизнь. Но подозрительность моя была разбужена. Я незаметно следил за каждым шагом Даши. Она же стала осторожней: пользовалась обстоятельствами, когда я не мог ее проверить. Вернувшись с рыбной ловли раньше намеченного, я застал Дашу нетрезвой… А дальше пошло!

Она потихоньку спивалась. Не действовали уговоры, угрозы уехать, попытки не отпускать ни на шаг. Даша каялась, обещала бросить. Иногда жалко и беспомощно обвиняла во всем меня или гнала прочь, заявляя, что не жена мне и вольна поступать по-своему, рыдала, хитрила. И опускалась все ниже. Так же быстро разваливалась и наша жизнь.

Я не сразу узнал, что Дашу уволили с работы — она продолжала уходить из дому на целый день. И — боже мой! — как она себя вела. Жалкая и неряшливая, с мокрыми губами, Даша слонялась по каким-то подозрительным квартирам, водилась невесть с кем, выпрашивала в долг деньги, запутывалась. Она, быть может, и не пустилась так безоглядно во все тяжкие, если бы не была уверена, что я ее не оставлю. Кто знает? — объяви я решительно вначале, что уеду, Даша, побоявшись лишиться всякой поддержки, и образумилась бы. Но теперь об этом не могло быть и речи: она была безнадежна. И покинуть ее было невозможно…

Дела наши пошли из рук вон плохо. Мне пришлось отказаться от промысла. Я даже не решался отлучаться порыбачить — за Дашей приходилось следить ежечасно, ухаживать, как за больной. И я стал работать в поселке — счетоводом, статистиком, учетчиком, на ненавистных мне конторских должностях. Мы теперь не сводили концов, тем более что нет-нет да всплывали понаделанные Дашей долги — грошовые, нищенские, но порой и их я не знал, как погасить.

Боже, что за годы! Даша сидела иногда целыми днями под окном — тихая, пришибленная. Ее, как говорят, сосало. И я уже не возражал, не кидался ее удерживать, когда она упавшим голосом, жалко и вкрадчиво говорила, что отлучится на минуту за книгой в библиотеку… Куда делось прежнее обаяние, живые притягивающие глаза… И эти безвольно сникшие плечи, и шаркающая походка — а ей и тридцати нет!

Я то ожесточался, то проникался пронизывающей жалостью. Даша клялась, что наложит на себя руки, если я ее брошу. И хотя говорилось это впустую, может быть, со смутным расчетом меня попугать, да и никогда развинченной, ослабевшей Даше недостало бы собранности и решимости для такого крайнего поступка, угроза эта все же откладывалась в моем сознании. И когда иссякало терпение и хотелось оказаться за тысячу верст от осточертевших постыдных домашних сцен, жуткое видение на миг прозревшей и отважившейся на роковой шаг женщины удерживало меня от жгучего желания захлопнуть за собой дверь и уйти от всего этого унижения куда глаза глядят.