Светлый фон

Чем дальше, тем станут шире и обозначеннее грани легенды о докторе Румянцеве, она займет место подлинного жизнеописания, и только единичные свидетели его жизни в Ярцеве будут знать, что прочная ее основа не в искусстве хирурга, пусть и незаурядном, а в безотказном, самоотверженном служении людям. Ему было почти семьдесят лет, и силы его уже подточил недуг, но и в глухой ночной час, в лютую стужу, по непролазным сугробам отправлялся он к больному, отказавшемуся от дежурного врача и требовавшему, чтобы пришел «сам». Возвращался, бывало, еле живой, с валенками, полными снега. Вот за это Михаила Васильевича любили, за это будут еще долго, долго помнить…

Видел я кое у кого в Ярцеве и произведения «изо» Николая Антоновича Колоденко — «академика Колодяжного», как шутливо представлялся он, показывая свои полотна. Написанные плохими красками на случайном материале, они в большинстве пожухли и потемнели. Но их не снимают со стен, они привычны, примелькались: «Пусть себе висят — заменить пока нечем!..» А коротавшего свои одинокие дни старика художника, с иронией вспоминавшего в своей комнатушке с обмерзшим окошком петербургского чиновника в вицмундире, так и не дослужившегося до чина, причислявшего к «особам первых четырех классов Российской империи», этого сквозного неудачника, ослепшего в последние годы жизни, уже ни одна душа не помнит…

Жизнь распорядилась развести Бера с Зульфи. В какой-то решительный момент не хватило духа круто переменить ее течение, порвать с привычным, и лишь впоследствии каждый порознь понял, что надо было — несмотря ни на что! — держаться друг друга… Тогда возникли докучные, требовавшие длительных хлопот преграды: Зульфи надо было хлопотать о разводе, изыскать средства на переезд в Ленинград, куда звали Владимира Георгиевича заботы об одинокой матери, нуждавшейся в уходе. И Бер покинул Ярцево один…

За длинный путь из Ленинграда до стылой, голой Курейки, куда в порыве отчаяния забилась тоскующая Зульфи, за этот путь письма успевали растерять свое тепло, не доносили вложенные в строки чувства. Да и хватало у обоих своих насущных, поглощающих забот: жгучая тоска становилась томительным сожалением, уже неспособным подвигнуть человека на решительный поступок. Да и годы уходили…

Я даже не знаю, дошла ли до Курейки горестная весть о внезапной кончине Владимира Георгиевича, видела ли Зульфи небольшую монографию — итоговую научную работу Бера, — вышедшую из печати уже после смерти ее ярцевского друга? Впрочем, что могло измениться в жизни стареющей Зульфи? Что-либо похожее на человеческое счастье кончилось для нее уже давно, в черный день, когда она с дебаркадера глядела вслед теплоходу, которым отплыл Бер, так и не уговоривший ее отправиться с ним. Тогда ей казалось, что тот, незнакомый ей, прекрасный мир, к которому он принадлежал и куда возвращался, перед ней не раскроется.