— Но как же так? — удивленно говорила ему герцогиня. — Когда тебе приносили из тюремной кухни всякую гадость и ты поневоле ел ее, потому что едва держался на ногах от голода, но все же думал: «Какой-то удивительный привкус у этого кушанья, может быть, оно отравлено?» — ведь это было ужасное ощущение. Неужели ты не вспоминаешь о нем с содроганием?
— Я думал о смерти, — отвечал Фабрицио, — так же, как, наверно, думают о ней солдаты: считал ее возможной, но надеялся, что удастся избежать ее.
Сколько тревоги, сколько горя обрушилось на герцогиню! Обожаемый человек, такой удивительный, пылкий, ни с кем не сравнимый, томился печалью на ее глазах, всему предпочитал теперь уединение, даже счастью обо всем говорить откровенно с лучшим своим другом в целом мире. Он по-прежнему был ласков, внимателен, благодарен герцогине за все, что она сделала для него; как прежде, он готов был сто раз отдать за нее жизнь, но душа его была не с нею. Нередко они проезжали в лодке по этому дивному озеру четыре-пять лье, не перемолвившись ни единым словом. Холодный обмен мыслями — единственно возможный теперь между ними разговор, — может быть, другим людям казался бы приятным, но оба они, особенно герцогиня, еще помнили, какие беседы вели друг с другом до того дня, когда роковой поединок с Джилетти разлучил их. Фабрицио пришлось, конечно, рассказать герцогине историю его девятимесячного заключения в ужасной тюрьме, но для этого у него нашлись только короткие, отрывочные фразы, пустые слова.
«Что ж, рано или поздно, так должно было случиться, — думала герцогиня с угрюмой тоской. — Горе состарило меня, или же он действительно полюбил другую, и я уже на втором месте в его сердце».
Униженная, подавленная этим страшным, величайшим горем, она иногда думала: «Если б по милости неба Ферранте совсем помешался или струсил, мне кажется, я была бы менее несчастна».
И с тех пор нечто подобное раскаянию отравляло ей душу, подтачивая ее былое уважение к себе.
«Итак, — думала она с горечью, — я раскаиваюсь в принятом решении. Значит, я уже недостойна имени дель Донго».
И опять она возвращалась к своим мыслям:
«Такова воля неба. Фабрицио полюбил, и по какому праву я могу требовать, чтобы этого не было? Разве мы когда-нибудь обменялись хоть одним словом настоящей любви?»
Эти благоразумные мысли лишили ее сна, и все показывало ей, что наступает старость, слабеет душа, и уже нет для нее радости в предстоящем славном возмездии, — словом, в Бельджирате она была во сто раз несчастнее, чем в Парме. А в том, кто является причиной странной задумчивости Фабрицио, сомнений быть не могло. Клелия Конти, эта благочестивая девушка, предала своего отца, согласившись подпоить крепостной гарнизон, а между тем Фабрицио никогда не говорил о Клелии! «Ведь если б гарнизон не подпоили, — добавляла герцогиня, в отчаянии ударяя себя в грудь, — все мои планы, все старания были бы напрасны. Так, значит, это она спасла его!»