«Дурачок ты глупенький…» — звенели, не отступая, в голове слова Настасьи.
На другой день за мной пришла машина из полка.
Белолобый теленок метнулся от сарая, с грохотом опрокинув ведро. Хозяйка достала его хворостиной по мослатому, в глянцевой шерсти, хребту. Теленок обиженно мыкнул, задрав губастую морду.
— Иди же ты, иди! — певуче сказала Александра.
«Шура!»
— Вот ведь разыгрался не ко времени… Пойло же остынет.
«Неужели это она, маленькая, похожая на старушку девочка, игравшая в беженцев?»
Я сказал Шуре, что воевал в этих местах и спросил, как звали ее мать.
— Катерина… Екатерина Васильевна Белевич… А что?
— Да так. Ничего особенного… Присказка у вас смешная.
«Екатерина Васильевна…» Давнюю мою хозяйку звали Настасьей. Я это помнил наверняка.
Не найти мне той лесной деревни, где могла жить с приемышем-дочкой горевая Настасья, спалившая в бане фельдфебеля Шванцигера с двумя пьяными собутыльниками. Не встретиться лицом к лицу с давней жизнью, что неизбывно продолжается в солдатских воспоминаниях.
Да и стоит ли так уж стремиться к встрече с горем и смертью, с печными остовами на пепелищах?
«Другое рождается время», — говорили древние, и этим рождающимся вновь должны жить люди.
— Почему вы про маму спросили? — настойчиво повторила Александра. — Наговорили уже вам… Меня ведь кое-кто в деревне фрицевкой величает. Припечатали такую печать, что половина людей дом стороной обходит.
— Уехать вам надо отсюда.
Александра подошла ко мне и встала, прямая, негнущаяся, с вскинутой головой.
— Нет уж, этого не дождутся. Я маме худую славу не оставлю. Не позволю, чтобы про нее всякую глупость трепали. Одну половину я перевернула и другую тоже переверну. Всех заставлю к моему дому дорогу топтать… Пойдемте ужинать, Николай Петрович. Мне ведь скоро вечернюю дойку справлять.