— Ну и хорошо, — сказал капитан. — Значит, время еще не пришло.
— Что же тут хорошего, капитан? Я, кажется, разучился писать. Муза покинула меня.
— Плохая муза хуже неверной жены. Не надо тосковать по ней, если она покидает тебя.
— Что это значит, капитан? Не ты ли взял с нас клятву: после войны, кто останется в живых, написать о наших друзьях?
— Да, правильно. Я этого желал. Не перебивай меня, Арсен. Мы же с тобой знаем, что такое плод, сорванный раньше времени. Отложи перо и жди.
Я молча отложил пустой лист. Капитан прав: спелое яблоко само падает.
Трудную загадку загадал Васак. За ночью следует день, а за осенью — зима. Где гарантия, что яблоко упадет прежде, чем настанет зима? Не забывай и наш возраст, капитан. Ведь, почитай, каждый из нас за пятый десяток ушагал. Но ты молчишь? Тебе вообще трудно говорить, как всем тем, кто не вернулся. За тебя буду говорить я. Как уговорились. Я, оставшийся в живых из многих наших фронтовых друзей.
Белый волос
Белый волосТишина. На фронте тоже бывают тишина и спокойствие.
Когда случается затишье, воины, не успевшие еще поостыть от боя, от только что пережитого, дрожащими руками, просыпая табак, сворачивают цигарки и, нещадно дымя, предаются мечтам. Мечтают обо всем. И, конечно же, о той, с кем разлучила тебя война, о будущем своем счастье.
О смерти не думают. Никто на войне не верит в свою смерть.
Не верил в смерть и я, находясь в трехстах метрах от злобного, отступающего врага, ушедшего в землю, но способного тебя сжечь, опалить огнем, убить.
Это было на Кубани, перед штурмом сильно укрепленного пункта, названного немцами «Голубой линией» — линией надежды. Немцы еще надеялись, прикрываясь хитроумными укреплениями, задержаться на нашей земле.
Через час — атака. Еще не началась артподготовка. Еще косяки наших воздушных армад не поднялись в воздух, а вокруг такая тишина. Я даже слышу, как в лесу, находящемся не так близко от нас, мирно кукует кукушка, кому-то отсчитывая годы, а может быть, — часы.
Если верно, что будто бы кукушка может отгадать, сколько нам жить, то она отсчитывала мне целую вечность.
Я начинаю считать, сколько мне осталось жить. Оказывается, много. Много лет жизни.
Может быть, она насчитала бы куда больше, если бы не внезапно начавшийся орудийный огонь, если бы косяки бомбардировщиков, наполнивших воздух нарастающим свирепым гулом, не прервали счет, не проглотили бы разом далекий уютный голос кукушки.
Готовясь к броску, который мог стать последним — не раз до этого наше наступление захлебывалось, — почему-то обдергивая на себе гимнастерку, не зная, как скоротать считанные минуты перед броском, я вдруг расстроился. Расстроился от одной фразы товарища, который в моей шевелюре (будучи рядовым, я ухитрился сохранить шевелюру и очень гордился своей хитростью) обнаружил белый волос и нашел нужным прокричать мне об этом в ухо.