Светлый фон

Вошел старшина Алмазов, франтоватый красавец брюнет, громко сказал пожилому ездовому, внесшему за ним большой ящик, облепленный соломой.

— Вот сюда! Па-асторожней. Хорош.

Ездовой ушел, а старшина открыл крышку ящика и двумя пальцами, словно боясь запачкаться, стал перекладывать замасленные банки с консервами. Сухое ястребиное лицо его от натуги налилось румянцем, оттенявшим черные косые полубачки. В разведку полка старшину недавно перевели из штаба дивизии, где он почти всю войну занимал офицерскую должность, командовал взводом охраны. Там его сменил какой-то нестроевик-капитан. Это событие самолюбивый Алмазов воспринял очень болезненно. С молодыми разведчиками полка он держался чересчур официально, с лейтенантом был на «ты».

— Есть трофейные шпроты, хочешь? — небрежно обронил он, оборотясь к лейтенанту.

— Не до консервов, — с досадой ответил Ушанкин.

Старшина замолчал, а Березкин едва заметно усмехнулся. Все знали — в минуты раздумья Ушанкину не следует мешать; даже замполит полка, Сидор Павлович Седоус — «батя», негласно опекавший разведчиков, не решался беспокоить его.

Скрипнула фанерная дверка, и вошел ординарец замполита Анцыферов, нескладный длинный солдат с бледным интеллигентным лицом и очками на вислом носу.

— А-а, генерал-бухгалтер, — язвительно встретил его Алмазов. — Кого решил списать в «пассив»?

Старшина, долгое время состоявший при штабе, хорошо знал биографии ординарцев и со свойственным ему заметным чувством превосходства давал людям прозвища, на первый взгляд безобидные, однако звучавшие как-то особенно зло. «Бухгалтер» обычно отмалчивался, покорно мигая близорукими, вечно озабоченными глазами. Сейчас он просто не обратил никакого внимания на реплику старшины, откинув голову, сказал куда-то в потолок:

— Ушанкину через пять минут к замполиту!

Неумело козырнул изогнутой ладонью, точно смахнул с лица муху, и, покачнувшись на каблуке, вышел.

Ефрейтор перебирал струны гитары. Мысли его были далеко, в городе Кургане. Туда он эвакуировался с матерью из Смоленска в начале войны. Там окончил школу, там сейчас жила его первая любовь — белокурая черноглазая одноклассница Шурочка Кутузова. Ему вспомнился последний выпускной вечер в школьном саду, освещенном луной и цветными фонариками. Играл самодеятельный джаз-оркестр, кружились пары, и среди них — он с Шурочкой. Одной рукой Павлик сжимал теплую, невесомую ладонь, другою — едва касался талии.

— Павлик-журавлик, — полушутя сказала она, покровительственно щурясь: — Чего все молчишь, будто язык проглотил?

Павлик не знал, что ответить. Шурочку трудно было понять, мучительно трудно. То она ласковая, то не замечает. Нравится он ей или, может быть, совсем безразличен? И Павлик кружится с ней, и все молчит, боясь спугнуть нечаянное счастье. Они миновали скамейку, на которой сидели гости, пожилые женщины, матери. «Совсем еще дети, — донеслось до Павлика, — мальчики. И завтра — на фронт. Будь прокляты фашисты…» Шурочка внезапно прильнула к нему, и Павлик услышал быстрый, срывающийся шепот: «Ты непременно вернешься, Павлик, в наш город… Только не будь таким… робким». Он, задохнувшись, ответил: «Я совсем не робкий…»