Светлый фон

— Ну, сын мой, рассказывай, как твой достан. Закончил, должно быть? — спросил он однажды, испытующе глядя мне в глаза.

— Нет, отец, едва ли закончу в ближайшие дни.

— Ну ничего. Не все делается быстро. По капле и озеро наполняется, — говорил он, рассматривая обрубок древесины. — Вот, смотри на этот кусок дерева. Это особый вид шелковицы. Он был срезан не менее ста лет тому назад. Еще столько же времени до этого — дерево было посажено или выросло из семени. Свыше тридцати различных наших инструментов сделано в основном из такого прочного материала. Поэтому их звуки проникают в душу, и мы слышим в них мечты наших отцов. — Мастер подал мне чурбак и, к моему удивлению, он оказался тяжелее, чем я мог предположить. — А вот головка старинного ситара, — продолжал он со свойственной ему простотой. То, что мастер назвал головой ситара, был только один корпус этого инструмента без грифа и деки. — Вот эти тончайшие линии на ней говорят не только о возрасте дерева, из которого она выдолблена. Это и свидетельство голода и холода, зноя и гроз… К тому же заметь: это не основной ствол шелковицы, а побочный. Он прочнее. Сердцевина основного ствола часто бывает полой… Конечно, чтобы родился настоящий инструмент, мало одной добротности, певучести материала.

— Вы настоящий чародей, отец! — воскликнул я. — В ваших руках оживает безжизненное, мертвое дерево, которое может заговорить, как живое существо. Это истинное творчество!

Старик замолк на мгновение. Его лицо, иссушенное под знойным небом Кашгарии, стало суровым, брови его сдвинулись. Еще больше углубились морщины на щеках.

— Вы не видели всего, что было создано мной… — тихим голосом произнес он, будто говорил сам с собой. — Все уничтожили, дикари!.. То, что я мог спасти и взять с собой, — были одни обломки. Я не мог восстановить и десятой доли того, что создал, на что ушла моя жизнь… О! Сколько было старых мастеров, музыкантов, шаиров в одном только Кашгаре!

Весной здоровье мастера стало ухудшаться. Я не надеялся уже, что могу прочесть ему свою поэму, которую закончил. Однако он настоял на том, чтобы я прочел.

Он терпеливо слушал, но без какого бы то ни было оживления, одобрительного жеста или возгласа, которыми обычно сопровождал чтение многих моих стихов. Он был искренен и тогда, когда говорил о моих стихах, искренним было холодное его внимание к моей поэме и на сей раз… Я хорошо знал его и никогда поэтому не удивлялся неожиданным его выводам, неожиданности его мысли, даже некоторой его странности. Но на этот раз он меня удивил, даже немного испугал, потому что, когда я прочитал свою небольшую поэму, он сказал: