Светлый фон

Когда в конюховке никого нет, он, заголившись, греет спину у плиты — тепло разливает кровь. Заголился он и сейчас, но под дверями захрустели шаги. Прибежала Маруся из промтоварной лавки, с больными от слез глазами и красным натертым носом. Маруся за одну эту бессонную ночь похудела, щеки у нее опали и поблекли, брови наежились. Она положила в колени Федора Агапитовича, на холщовый передник четвертинку коньяку с праздничной золотистой наклейкой и сказала, слезливо сморщив губы:

— Толя послал вам, дядь Федь.

— Зачем это он? Чумной племяш. Всякое дело у него с закавыкой. — Федор Агапитович сбросил с колен на пол недоуздок и стал разглядывать бутылочку. — И коньяк? Ну-ко что выдумал.

— Да не он это, дядь Федь. Я купила.

Федор Агапитович уставился на Марусю, а Маруся плакала без слез и кусала выпитые, измятые губы.

— Да ты сядь. Сядь к теплу. Я понимаю, первое горюшко у тебя.

— Я его только и узнала как три дня…

— А мы его с пеленок знаем. Он наш, Толька-то. Наш. Хороший.

— Ну, хороший же, хороший, дядь Федь, — подхватила Маруся и обрадовалась, — Он мне теперь дороже отца-матери.

— Так и быть должно. Отец с матерью сами по себе.

Маруся немного справилась с собой и, жарко блестя воспаленными глазами, заулыбалась совсем по-детски, часто и устало мигая:

— Он мне, дядь Федь, все о вас говорил. Вот начнет, начнет о себе, а перекинется на вас. А задавило мое сердце, дядь Федь. Да вам-то я к чему это говорю?

— Он, Толька, приживчивый к людям. Бывало, возьмет и вызверится, а то гонору на себя напустит, да я разве его не знал. Мне-то что. Мне все едино. А он уж опять: дядь Федь, дядь Федь. Вот такой человек. Он и скотине, не слыхивал, чтоб худое слово сказал.

Возле конюховки заскрипели сани, — видимо, кто-то вернулся с работ. Маруся засобиралась и ушла, ничего больше не сказав Федору Агапитовичу. Да и что говорить. Ему без того ясно, не сразу оттоскуется Марусина душа, потому что родное и жданное аукнулось ей в эти дни.

На столе звенькнул телефон, и Федор Агапитович, опять сбросив с колен недоуздок, подошел, крепко, во весь кулак, взял трубку.

— В конюховке слушают. Нету. И его нету. Кони? Есть кони. Никто ничего. Да мы что, не люди разве. Сейчас же.

Федор Агапитович оделся и вышел. У конюховки лениво распрягал лошадь Дубов. В санях на соломке лежала его собака, бегавшая за возом в поле и продрогшая. Вешая на головку саней дугу, Дубов звонко ударил кольцом — собака вздрогнула и еще плотней прижалась к обогретому местечку.

— Дубов, — с улыбкой сказал Федор Агапитович, думая, что обрадует мужика. — Дубов, из сельпа звонили. Приехать велели. Съезди, я дам Разбойника.