— Аркадий Макарович! Неужели правда, что он умер? — раздался знакомый мне тихий, плавный, металлический голос, от которого всё так и задрожало в душе моей разом: в вопросе слышалось что-то проникнувшее и взволновавшее
— А коли так, — бросила вдруг дверь Татьяна Павловна, — коли так — так и улаживайтесь, как хотите, сами. Сами захотели!
Она стремительно выбежала из квартиры, накидывая на бегу платок и шубку, и пустилась по лестнице. Мы остались одни. Я сбросил шубу, шагнул и затворил за собою дверь. Она стояла предо мной как тогда, в то свидание, с светлым лицом, с светлым взглядом, и, как тогда, протягивала мне обе руки. Меня точно подкосило, и я буквально упал к ее ногам.
III
Я начал было плакать, не знаю с чего; не помню, как она усадила меня подле себя, помню только, в бесценном воспоминании моем, как мы сидели рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про старика и про смерть его, а я ей об нем рассказывал — так что можно было подумать, что я плакал о Макаре Ивановиче, тогда как это было бы верх нелепости; и я знаю, что она ни за что бы не могла предположить во мне такой совсем уж малолетней пошлости. Наконец я вдруг спохватился, и мне стало стыдно. Теперь я полагаю, что плакал тогда единственно от восторга, и думаю, что она это очень хорошо поняла сама, так что насчет этого воспоминания я спокоен.
Мне вдруг показалось очень странным, что она всё так расспрашивала про Макара Ивановича.
— Да вы разве знали его? — спросил я в удивлении.
— Давно. Я его никогда не видала, но в жизни моей он тоже играл роль. Мне много передавал о нем в свое время тот человек, которого я боюсь. Вы знаете — какой человек.
— Я только знаю теперь, что «тот человек» гораздо был ближе к душе вашей, чем вы это мне прежде открыли, — сказал я, сам не зная, что хотел этим выразить, но как бы с укоризной и весь нахмурясь.
— Вы говорите, он целовал сейчас вашу мать? Обнимал ее? Вы это видели сами? — не слушала она меня и продолжала расспрашивать.
— Да, видел; и поверьте, всё это было в высшей степени искренно и великодушно! — поспешил я подтвердить, видя ее радость.
— Дай ему бог! — перекрестилась она. — Теперь он развязан. Этот прекрасный старик только связывал его жизнь. Со смертью его в нем опять воскреснет долг и… достоинство, как воскресали уже раз. О, он прежде всего — великодушный, он успокоит сердце вашей матери, которую любит больше всего на земле, и успокоится наконец сам, да и, слава богу, — пора.
— Он вам очень дорог?
— Да, очень дорог, хотя и не в том смысле, в каком бы он сам желал и в каком вы спрашиваете.