Светлый фон
Понимания Г.Г.

Характеристики, даваемые Печориным в „Герое нашего времени“ Грушницкому, доктору Вернеру и Вере, пропускаются им через единый критерий: способность понимания или непонимания именно в том смысле, который столь детально раскрыт Толстым в приведенных выше отрывках из „Четырех эпох развития“. Печорин о Грушницком: „Он закидывал вас словами <…> Он не отвечает на ваши возражения, он вас не слушает. Только что вы остановитесь, он начинает длинную тираду, по-видимому, имеющую какую-то связь с тем, что вы сказали, ко которая в самом деле есть только продолжение его собственной речи <…> Он не знает людей и их слабых струн“.[254] О докторе Вернере: „Он изучал все живые струны сердца человеческого, как изучают жилы трупа <…> Мы отличили в толпе друг друга <…> Мы знаем почти все сокровенные мысли друг друга; одно слово — для нас целая история, видим зерно каждого нашего чувства сквозь тройную оболочку“.[255] О Вере: „Это одна женщина, которая меня поняла совершенно, со всеми моими мелкими слабостями, дурными страстями“. И как следствие: „Она единственная женщина в мире, которую я не в силах был бы обмануть!“.[256]

Но если для Толстого и его героя каждый человек „понимающий“ — несомненное свидетельство возможности человеческого единения и каждый новый „понимающий“ человек, встреченный героем на этом пути к людям, — стимул для дальнейшего движения, для героя Лермонтова способность „понимания“ — лишь свидетельство обреченности до конца „осушить чашу страданий“.[257] Возможно, именно в русле этих крайних по своему этическому наполнению выводов лежат истоки расхождений Достоевского с Лермонтовым и солидарности с Толстым в одном из важных положений их эстетических концепций.

В черновом автографе третьей части романа „Подросток“ Достоевский делает запись для памяти: „NB. Справки в книгах о Ростовых и проч.“. Здесь же писатель замечает: „О, у него широко взято, все эпохи дворянства. Не одни лишь встречи, но вся эпоха <…> реальность картин придает изумительную прелесть описанию, тут, рядом с представителями талантов, чести и долга, — столько открыто негодяев, смешных ничтожностей, дураков. В высших типах своих историк выставляет с тонкостью и остроумием историю перевоплощения разных европейских идей в лицах русского дворянства: тут и масоны, тут и перевоплощение пушкинского Сильвио, взятого из Байрона, тут и зачатки декабристов“ (XVII, 155, 143).

книгах

Особый интерес представляет то внимание, которое проявляет Достоевский в период создания романа о герое, делающем „первые шаги в жизни“, — к молодому поколению „Войны и мира“, к теме „отцов и детей“. Записи Достоевского в черновом автографе полемичны по отношению к Толстому: „О, это не герои: это милые дети, у которых прекрасные, милые отцы, кушающие в клубе, хлебосольничающие по Москве, старшие дети их в гусарах или студенты в Юниверситете, из имеющих свой экипаж“ (XVII, 143). В этих же записях Достоевский отмечает, что Толстой проследил судьбу своих героев с „детства и отрочества“. Понятия эти выносятся писателем за пределы повестей Толстого с одноименным заглавием и превращаются в особую тему. Именно о теме „детства и отрочества“ в „Войне и мире“ пишет Достоевский и в „Дневнике писателя“ за 1877 г.: „Где вы найдете теперь такие «Детства и отрочества», которые бы могли быть воссозданы в таком стройном и отчетливом изложении, в каком представил, например нам свою эпоху и свое семейство граф Лев Толстой, или как в «Войне и мире» его же? Все эти поэмы теперь не более лишь как исторические картины давно прошедшего… Современное русское семейство становится все более и более случайным семейством“ (июль — август, глава первая).