Размышления Достоевского о самоубийцах нашли отражение в рассказе о злосчастиях, обрушившихся после падения на обитателей благословенной планеты: «Явились религии с культом небытия и саморазрушения ради вечного успокоения в ничтожестве» (С. 135).[259]
Финал рассказа (оптимистический и торжественный) резко контрастирует с тягостно-мрачной прелюдией к сну. До сна «смешной человек» принадлежит к традиционному в творчестве Достоевского типу подпольных героев-парадоксалистов; ближе всего он к Кириллову (и Ставрогину) в «Бесах», Крафту в «Подростке» и к «самоубийце от скуки, разумеется материалисту» «Приговора», который истребляет себя, так как не может быть «счастлив под условием грозящего завтра нуля» (13, 322).[260] После сна — это человек, взывающий «к вечной истине», «живой образ» которой пробудил петербургского прогрессиста: «…в один бы день,
Идеал «смешного человека» близок основному завету «нового христианства» Сен-Симона:
Современная Достоевскому критика рассказ, в сущности, не заметила. В периодической печати появился только один и незначительный отклик: Н. В. Успенский (за подписью: В. Печкин) в обзоре «Заметки» подробно пересказал рассказ, иронически акцентировав внимание читателя на словах «современный русский прогрессист и
Прижизненных переводов «Сна смешного человека» на иностранные языки не было.