Светлый фон

Гребер пошел с ними. За кирпичной стеной он увидел мертвецов. «Как на бойне, — подумал он. — Нет, не как на бойне: там хоть существует какой-то порядок, там туши разделаны по правилам, обескровлены и выпотрошены. Здесь же убитые растерзаны, раздроблены на куски, опалены, сожжены». Клочья одежды еще висели на них: рукав шерстяного свитера, юбка в горошек, коричневая вельветовая штанина, бюстгальтер и в нем черные окровавленные груди. В стороне беспорядочной кучей лежали изуродованные дети. Бомба попала в убежище, оказавшееся недостаточно пробным. Руки, ступни, раздавленные головы с еще уцелевшими кое-где волосами, вывернутые ноги и тут же — школьный ранец, корзинка с дохлой кошкой, очень бледный мальчик, белый, как альбинос, — мертвый, но без единой царапины, как будто в него еще не вдохнули душу и он ждет, чтобы его оживили. А возле — почернелый труп, обгоревший не очень сильно, но равномерно, если не считать одной ступни, багровой и покрытой пузырями. Нельзя было понять, мужчина это или женщина, — половые органы и грудь сгорели. Золотое кольцо ярко сверкало на черном сморщенном пальце.

— Глаза, — сказал кто-то. — Даже глаза выгорают.

Трупы погрузили в фургон.

— Линда, — повторяла какая-то женщина, шедшая за носилками. — Линда! Линда!

Солнечные лучи пробились сквозь тучи. Мокрый от дождя асфальт слабо мерцал. Свежая листва на уцелевших деревьях блестела. После дождя свет казался особенно ярким и сильным.

— Этого нельзя простить, никогда, — сказал кто-то позади Гребера.

Он обернулся. Женщина в красивой кокетливой шляпке, не отрываясь, смотрела на детей.

— Никогда! — повторила она. — Никогда! Ни на этом свете, ни на том.

Подошел патруль.

— Разойдись! Не задерживайся! А ну, разойдись! Марш!

Гребер пошел дальше. Чего нельзя простить? — размышлял он. После этой войны так бесконечно много надо будет прощать и нельзя будет простить! На это не хватит целой жизни. Он видел немало убитых детей, больше, чем здесь, — он видел их повсюду: во Франции, в Голландии, в Польше, в Африке, в России, и у всех этих детей, не только у немецких, были матери, которые их оплакивали. Но зачем думать об этом? Разве сам он не кричал всего час тому назад, обращаясь к небу, в котором гудели самолеты: «Гады, гады!»

Дом, где жила Элизабет, уцелел, но зажигательная бомба попала в один из соседних, пламя перекинулось на два других, и теперь уже занялись крыши всех трех домов.

Привратник стоял на улице.

— Почему не тушат? — спросил его Гребер.

Тот сделал рукою жест, словно охватывая широкой дугой весь город.