Светлый фон

Вот и все новости, все положительные эмоции на этот день.

Давно, ах, как давно уже нет договоров с журналами и издательствами. Он даже забыл вид этих типовых договоров. Это было в другой, не его жизни. Уже много лет, много лет, почти четверть века не звонили из редакция, не интересовались, над чем он работает. Только еще изредка какой-нибудь второстепенный театр или провинциальная киностудия или цирк или эстрада давала авансы, только авансы. Все и кончалось авансом. И теперь дела у него все время с юристами, судьями, с судебными исполнителями, а не с редакторами, режиссерами, корректорами.

Он только вернулся домой из города, старик, усталый и исчерпанный, и было заходящее солнце в окне. И вдруг что-то сверкнуло в воздухе, почему и как, этого никто и никогда не узнает, и он увидел, как вырезали доспехи из картона 55 лет назад. Словно засверкал, заструился синематограф. „Я держу голубеющий в сумерках картон. Боже мой, вот сейчас я протяну руку, картон опять окажется в моей руке – и мгновение повторится!"

А ведущие в это время еще сидели на заседаниях, выступали в прениях или слушали, как другие выступали в прениях, завидуя им, перезванивались по телефону, узнавали, кто и что и по какому поводу сказал и кто и что за это получил. И он, старый, седой, голодный ребенок, вспоминал до галлюцинаций,,сумерки в столовой, той столовой на Греческой, выходящей в стену, в окно Орлова". Юрий Карлович, милый, дорогой Юрий Карлович!

Какое чудо в этих простых словах и простых событиях – как мальчиком с бабушкой он пришел в гимназию поступать в приготовительный класс, как он утром однажды встал и слышал какие-то гудки, и они были печальные, и печаль казалась непоправимой.

Лазерный луч, проникающий вглубь, в тайну детства, приближающий так ясно, что не только видишь, но слышишь и осязаешь синий патрон римской свечи, и тяжелую золотую монету, и стеклянные двери, стоящие поперек дома, полного солнца, и серый теплый булыжник, и большую, толстую серую бабочку почти в мехах.

Колдовская книга с отражениями, словно вынутыми из выгнутого зеркала, с видениями, словно снятыми с окуляров морского бинокля.

Писать ее можно было только в отчуждении от мира суеты, сиюминутных переживаний, сиюсекундных обид, просто некогда, просто смешно и нелепо было бы все это вспоминать человеку, торопящемуся на собрание с тезисами речи, как и человеку, награжденному сегодня или вчера орденом или накануне назначенному на должность и думающему о том, как на него поглядел первый секретарь.

Нет, ничего не было вокруг, не было никаких кровных и нервных связей с окружающей жизнью, полная отчужденность, полный вакуум, и только в этом разреженном воздухе можно было с таким ясновидением, с такой тоской и раскаянием вызывать те детские дни и ощущения.