Он прочел какие-то ядовитые, но неясные стишки и ушел в сильном душевном сомнении — аплодисментов опять-таки не было.
Буквально не было ни единого хлопка.
Третьим, сильно напуганный, выступил я.
Еще более длительные, радостные крики раздались при моем появлении.
Задняя публика вскакивала на скамейки, напирала на впереди сидящих и рассматривала меня, как какое-то морское чудо.
— Ловко! — кричал кто-то. — Ловко, братцы, запущено!
— Ах, сволочь! — визгливо кричал кто-то с видимым восхищением.
Я, в сильном страхе, боясь за свою судьбу и еле произнося слова, начал лепетать свой рассказ.
Публика терпеливо слушала мой лепет и даже подбадривала меня отдельными выкриками:
— Ах, сволочь, едят его мухи!
— Крой! Валяй! Дави! Ходи веселей!
Пролепетав рассказ почти до конца, я удалился, с трудом передвигая ноги. Аплодисментов, как и в те разы, не было. Только какой-то высокий красноармеец встал и сказал:
— Ах, сволочь! Идет-то как! Гляди, братцы, как переступает нарочно.
Последним должен был выступить лирический поэт.
Он долго не хотел выступать. Он почти плакал в голос и ссылался на боли в нижней части живота. Он говорил, что он только вчера приехал из Питера, не осмотрелся еще в этом городе и не свыкся с такой аудиторией.
Поэт буквально ревел белугой и цеплялся руками за кулисы, однако дружным натиском мы выперли его на сцену.
Дикие аплодисменты, гогот, восхищенная брань — потрясли все зало.
Публика восторженно гикала и ревела.
Часть публики ринулась к сцене и с диким любопытством рассматривала лирического поэта.
Поэт обомлел, прислонился к роялю и, не сказав ни одного слова, простоял так минут пять. Затем покачнулся, открыл рот и, почти неживой, вполз обратно за кулисы.