Причаливаем, выходим на берег, под сосны, лезущие наверх, в гору, выносим чайник, котелок, топор. Ортье сразу начинает щепать смолистый пень, раскладывать огонь. Старухи садятся в лодку и уплывают в залив ставить сети. Они двигаются там медленно, подолгу застывают в бездействии со сложенными руками. По воде слабо доносятся их голоса. Вся жизнь их прошла здесь, и какая долгая жизнь, вот они и говорят, и разговоры их, наверное, просты и безыскусственны, как вся здешняя природа. Карбас их со вздернутыми кормой и носом, с опущенной серединой похож на ладью викингов.
И вот кончилось мое ожидание, кончились все эти окуни и щуки, трепет их в сетях, вот уже жарко, весело пылает огонь, уже полна банка черники, которую между делом набрали старухи, пока мы с Ортье возились у костра, уж котелок над огнем пускает пену, уж высовывается оттуда то окуневый хвост, то щучья пасть…
В Ухте было у нас с Ортье некоторое совещание. «Как насчет выпить, — спросил я. — Взять?» Ортье долго размышлял и колебался, надувал круглые свои щеки и сперва сказал: «Нет!» — а потом все-таки решил: «Взять», — и захохотал.
Теперь мы все налили себе понемногу, и я вспомнил Грузию и сказал тост, что-то такое длинное и запутанное, а Ортье перевел. Старухи молча выслушали, засмеялись и спросили, как меня звать. Я сказал, они долго приноравливались к моему отчеству «Павлович», но ничего у них не получалось, и тогда они решили: «Пускай он будет просто Юркки!»
— Будь здоров, Юркки!
Уха готова. Но мы едим как-то неохотно, вяло, смотрим по сторонам, и я понимаю вдруг, что уха — это так просто, что-то вроде прелюдии к тому главному, что сейчас начнется.
Ветер окончательно перестает, облака расходятся, солнце устанавливается, пятнает мох под соснами и наши лица. Тянется к озеру дымок от потухающего костра, как впаянная чернеет на воде, притянутая к берегу, наша лодка.
Старуха Перттунен наклоняет голову, мы с Ортье ложимся, растягиваемся на мху, и Ортье мигает мне: сейчас начнет!
Татьяна Перттунен перебирает узловатыми темными пальцами по юбке, обтягивает ее, смотрит на угли, на их пепел, на их трепетное подергиванье сизостью. Марья Михеева отворачивается, глядит на озеро, будто вспомнила что-то домашнее, что ей там нужно сегодня сделать.
Татьяна Перттунен говорит что-то вполголоса, и Ортье тотчас переводит мне:
— Про то, как Вяйнямейнен играл на кантеле из рыбьих костей…
И она запевает. Раздаются первые звуки ее невыразительного голоса, выговариваются торопливо первые слова, неустойчиво выпевается еще неуловимая на слух мелодия.