Светлый фон

Я, может быть, потому и вспомнил в начале этого предисловия о вороненке, выпавшем прежде времени из гнезда, что сам себя чувствую этим вороненком, не научившимся летать. Ибо взялся я за рассказ очень сложный и далеко не однозначный. Люди, о которых я хочу рассказать, я надеюсь, будут тобою поняты. Может быть, ты сам мог бы лучше меня рассказать о таких же примерно людях и вывод сделать более отчетливый и решительный, чем это делаю я… Но я и тем уже буду счастлив, если рассказом своим разбужу в тебе желание задуматься над жизнью этих людей, разобраться в том, что хорошего есть в каждом из них и что плохого. Литература ведь так и делается — сообща… Вот я и утешаюсь надеждой, что мы сообща придем к естественному, а потому и самому верному решению той задачи, непосильной для меня одного, какую я пытаюсь разрешить в своей повести. Сообща сумеем ответить на вопрос, что же это за люди, о которых я рассказываю и которые живут рядом с нами. Если же мне удалось изобразить этих людей так, что они будут поняты, то большего я и желать не могу: значит, не зря я так много времени потратил на то, чтобы написать эту повесть.

И прежде чем перейти к рассказу об этих людях, я бы хотел еще немного отвлечься, и уж коль скоро я вспомнил о Птичьем рынке, то хочу вспомнить заодно и о своем хорошем знакомом, в прошлом заядлом любителе певчих птиц, державшем когда-то канареек.

Негромкий, сиплый его голос, навсегда потерянный после операции на гортани, звучит в моем сердце заливчатой песней весенней птицы, встречающей рассвет, и слышу я каждое слово немудреных его рассказов о жизни, то недоуменно печальных, то задиристо веселых и насмешливых, которые он обычно начинает так:

«Встал, помылся, забинтовался и пошел…»

И всегда-то эти рассказы начинаются с утреннего часа, будто все в жизни начинается утром и, как положено, кончается поздним вечером, хотя и приходится ему с некоторых пор, чтобы быть предельно точным, вставлять в свой зачин слово «забинтовался», потому что шея его повязана теперь марлевым бинтом, из-под которого виднеется белесовато-гладкий рубец шрама…

— Самое красивое, — говорит он мудрым своим полушепотом, полусипом, — это когда птица начинает с кузнеца, а потом — синичный отбой. Шесть колен радости! — Глаза его сияют хитроватой радостью обманувшего смерть человека, щеки плавают в улыбке. — Нет! — продолжает он, отмахнувшись рукой, как от назойливой мухи, от песен нынешних птиц. — Теперь птица стала не та. Даже на конкурсах допускается два брака. Что ж это такое? Разве так можно? О песне много можно говорить, да разве все скажешь… Дудка, например, или дудочный напев, это как органная музыка, например. А то есть птица с овсяночным напевом… С овсяночным нежнее, ласковее песня. Дудка звучит хорошо, но мне по сердцу больше овсяночный напев… Что такое кузнец-то? А это когда птица издалека начинает, чуть слышно, как кузнечик, и все сильнее, все ближе… А когда уж задохнется, то тут отбой дает синицей… Эх! — хлопает он в азарте ладонью об ладонь. — Это у меня была птица! Я четыреста рублей отдал за песенку. И больше бы дал, последнюю рубашку снял, а птицу бы ту купил…