Светлый фон

Вспоминается один разговор, году, кажется, в двадцать четвертом, с умной женщиной, которой теперь нет в живых, спросившей о моем отношении к Достоевскому. Я отвечал, что недавно раскрыл «Братьев Карамазовых», — «не читается!». Эгоизм, преступление, бог, совесть — все эти вопросы, сказал я, решаешь для себя раз в жизни, чтобы не перерешать. «Почему же вы Толстого перечитываете? У него те же вопросы». Я ответил что-то в том смысле, что Толстой психологизирует человека нормального, в котором часто обнаруживаешь самого себя, а Достоевский коверкает (гениально коверкает, добавил бы я сейчас, справедливости ради) людей, нарочито ставя их в малоправдоподобные ситуации и доводя до идейной истеричности в угоду своему замыслу. Психологу (сейчас добавлю — и литературоведу, писателю) это, может быть, интересно, а читать надсадно. Конечно, это мой личный вкус, я его никому не навязываю.

Насколько я понимаю, в подобном восприятии я не был одинок. Флёнушкин, например, в своей шутливой манере говорил, что он «сам псих», чтобы ему «еще Достоевского читать». Достоевский долго оставался не в чести у советской критики начиная с Горького, — за ней я, впрочем, не следил, руководясь читательскими симпатиями и антипатиями, как они у меня сложились. Не скажу, что поворот к большей объективности в отношении к наследию Достоевского в последние десятилетия для меня был неожидан и непонятен. Он диктовался общим курсом партии в наше время на повышение внимания к вопросам личной жизни, в свете борьбы за коммунистическое воспитание людей. Возрастала роль литературы, художественно исследующей нашу внутреннюю жизнь, чем и отличаются высокогуманные произведения русских классиков, среди которых Достоевский на одном из первых мест.

Один из современных нам исследователей его творчества отмечает, что Достоевский «понял то, что стало носиться в воздухе, что мысль, идея становится типообразующим началом…». Можно добавить, что тут Достоевский предвосхитил последующие десятилетия, когда в стране выступили на сцену политические партии, когда революционные идеи, овладевая массами, становились силой и формировали людские характеры».

 

Придя к Караванову во второй раз, Пересветов спросил, каким он представляет себе будущее школьного завода? О чем он как директор завода мечтает?

— О чем мечтаю? — с улыбкой переспросил тот. — Хм… Бодливой корове бог рог не дает. Мечтаю эксперимент довести до конца.

— То есть? Что для этого нужно?

— Многое. Нам нужен официальный педагогический статус, скажем, при Министерстве просвещения или при Академии педнаук. А то что получается? Школы содержатся за счет государства; ни у одной из них доходы от учебного труда учащихся не отбираются, да и ничтожны они, сравнительно, по величине. А мы, первая в стране школа-завод, у государства ничего не берем, существуем на свои средства, мало того, приносим прибыль, которая у нас идет в основном государству. Из миллиона трехсот тысяч рублей прибыли за десять последних лет нам оставили двести тысяч рублей. А что серьезного можно сделать для дальнейшего развития эксперимента на двадцать тысяч рублей в год? Да, мы завод; но ведь завод школьный, мы берем на себя часть школьных функций, притом завод опытно-экспериментальный с одобрения и утверждения государственных и партийных организаций. Мы не просим дотаций, но можем мы или нет рассчитывать, что нам разрешат взять из нашей же прибыли не двадцать тысяч в год, а побольше? Я не говорю — всю прибыль, нет, принцип рентабельности производства свят для меня, как и для государства, — но столько, сколько нужно для завершения опыта. Какую сумму — это не вопрос, можно сесть за стол и подсчитать совместно с руководящими органами.