Светлый фон

Дамы перестали к нему ходить. Вскоре они перестали встречать его жену даже на улице. А он вел себя так, будто ничего не происходит. А потом она стала отлучаться на день или на два; люди видели, как она садится на утренний поезд, и лицо ее постепенно худело и заострялось, будто она никогда не ела досыта, и делалось застывшим, будто она не видит того, на что смотрит. А он все говорил, что она ездит навещать родню где-то на юге штата, пока в одну из ее отлучек джефферсонская женщина, приехавшая в Мемфис за покупками, не увидела ее, когда она торопливо входила в гостиницу. Вышло так, что женщина вернулась домой и рассказала об этом как раз в субботу. А на другой день Хайтауэр стоял на кафедре, и снова мешалась религия со скачущей конницей; жена вернулась в понедельник и в следующее воскресенье опять пришла в церковь — впервые за шесть или семь месяцев — и сидела отдельно сзади. После этого она стала ходить в церковь каждое воскресенье. Потом снова уехала — на этот раз среди недели (дело было в июле, в жару), и Хайтауэр сказал, что она опять поехала к родне в деревню, там прохладнее, и старики со старухами присматривались к нему, не понимая, верит ли он тому, что говорит, а молодые сплетничали за его спиной.

Но они не могли понять, верит ли он сам тому, что говорит, волнует ли его это — если путает религию с дедом, застреленным на скаку, — словно дедово семя, из которого он произрос, тоже было в ту ночь на коне и тоже было убито, и время для семени остановилось на месте, и ничего с тех пор не произошло — даже он сам.

Жена вернулась до воскресенья. Стояла жара; старики говорили, что такой жары не припомнят. В воскресенье она пришла в церковь и села на задней скамье, отдельно. Посреди проповеди она вскочила и начала визжать, кричать что-то в сторону кафедры, грозить кулаками кафедре, где ее муж умолк и, подавшись вперед, замер с поднятыми руками. Сидевшие поблизости пытались ее удержать, но она отбивалась, и Байрону рассказывали, как она стояла — уже в проходе, — визжа и грозя кулаками кафедре, где, подавшись вперед, замер ее муж с поднятой рукой и искаженным лицом, застывшим в тот миг, когда прерван был громокопытный аллегорический период. Неизвестно, кому она грозила — ему или Богу. Потом он спустился, подошел, она перестала биться, он повел ее на улицу, и все головы поворачивались вслед за ними, пока старший священник не приказал органисту играть. Во второй половине дня старейшины собрались при закрытых дверях. О чем там шла речь — неизвестно, видели только, как вернулся Хайтауэр, вошел в комнату собрания и тоже закрыл за собой дверь.