Теперь-то он мог заняться чем угодно. Потому что теперь он был доволен и счастлив, понимаете? Теперь его ничто не тревожило. Юла ушла, успокоилась наконец, и он тоже мог успокоиться: теперь ему больше никогда не придется, как выразился поэт, «грызть пальцы в горести», вечно ожидая, кто же еще появится под именами Маккэррона или де Спейна. А тут и Линда не только была навсегда спасена от Флема, но и он, Юрист, как опекун полностью распоряжался деньгами, которые она получила от матери и деда, так что теперь она могла уехать, куда ей хочется, конечно, после того как он настойчивостью и упорством добьется, чтобы эти самые заморские мастера все-таки высекли из мрамора лицо Юлы еще до второго пришествия или Страшного суда; для того он и собрал все ее фотографии, отправил их в Италию, а потом ждал, пока ему оттуда пришлют рисунок или фотографию с начатой работы, чтобы он проверил, правильно или неправильно они делают, и он вызывал меня к себе в служебный кабинет посоветоваться, и у него на столе, под специальной лампой, лежал самый последний итальянский рисунок или фотография, и он говорил:
— Вот тут, около уха (или подбородка, или рта), вот тут, видите, о чем я говорю?
А я отвечал:
— По-моему, все правильно, по-моему, очень красиво.
— Нет. Вот тут неверно. Дайте-ка мне карандаш.
А иногда карандаш уже был у него в руке, но рисовать он все равно не умел, то и дело стирал и начинал снова. И хотя время все шло и шло, приходилось отсылать фотографию обратно; Флем и Линда уже поселились в особняке де Спейна, и Флем купил себе автомобиль, — хотя сам он править не умел, зато его дочка хорошо правила, правда, ездила она с ним не так часто. Наконец все было готово. Стоял октябрь, и Юрист передал мне, что открытие памятника на кладбище состоится сегодня к вечеру. А я уже заранее сообщил об этом его племяннику, Чику, потому что Юрист сам себя довел до такого умиротворенного и спокойного состояния, что мы оба могли ему срочно понадобиться. Так что Чик в этот день не пошел в школу, и мы все втроем отправились на кладбище в машине Юриста. Там уже были Линда с Флемом, в машине Флема с негром-шофером, который должен был отвезти ее в Мемфис и посадить на нью-йоркский поезд; ее чемоданы уже стояли в машине. Флем сидел, откинувшись на спинку сиденья, в своей черной шляпе, которая и сейчас, через пять лет, казалась на нем какой-то чужой, сидел и жевал пустоту, а рядом с ним — Линда, в темном дорожном платье и шляпке, чуть наклонив голову и сжав на коленях руки в беленьких перчатках. И вот его открыли, этот белый памятник, и на нем — это лицо, и хоть было оно вырезано из мертвого камня, все же это было то самое лицо, которое заставляло каждого юношу никогда, до самой старости не терять надежду и веру в то, что, может быть, перед смертью он наконец удостоится ради этого лица испытать все несчастья, все горести, а может быть, и пойти на погибель. А наверху — надпись, ее выбрал сам Флем: