— У тебя весь рот в помаде, — сказала она, — тебе надо умыться. Да, ты прав, — сказала она, — ты всегда прав в том, что касается меня и тебя. — В глазах не было тайны; упорство — да, но не тайна; когда-нибудь он, может быть, вспомнит, что в них и настоящей нежности не было. — Я тебя люблю, — сказала она. — А тебе мало досталось. Нет, это неверно. Ничего тебе не досталось. Ничего у тебя не было.
Он только знал, что она хочет сказать: сначала ее мать, потом — она; дважды он хотел отдать всего себя и ничего не получил взамен, кроме права быть одержимым, околдованным, если хотите — одураченным. Рэтлиф — тот непременно сказал бы «одураченным». И она знала, что он это знает; в этом (вероятно) и было их проклятие: они оба сразу, сейчас же узнавали друг про друга все. И не из честности, не потому, что, как она считала, она всю жизнь была влюблена в него, она позволила ему увидать ее новый «ягуар», позволила понять, какое значение можно было бы этому придать при обстоятельствах, сопровождавших смерть ее так называемого отца. Она сделала это потому, что все равно не могла скрыть от него, что заказала машину в Нью-Йорке или в Лондоне, словом, там, откуда ее прислали, как только узнала, что удастся выхлопотать помилование для Минка.
В каждом ее костюме был карман, сделанный точно по размеру маленького блокнотика слоновой кости с коротким грифелем. Он знал, где этот кармашек в комбинезоне, и, протянув руку, вынул блокнот. Он мог написать: «У меня есть все. Ты мне верила. Ты предпочла, чтобы я подумал, будто ты стала убийцей своего так называемого отца, лишь бы не солгать». Он мог бы и, может быть, должен был бы написать: «У меня есть все. Разве я только что не был пособником в подготовке убийства?» Но вместо этого он написал: «У нас все было».
— Нет, — сказала она.
Он написал: «Да».
— Нет, — сказала она.
Он написал «ДА» такими крупными буквами, что занял всю-всю табличку, потом вытер ее ладонью и написал: «Возьми с собой кого-нибудь в машину. Ты можешь разбиться».
Она взглянула на эти слова настолько мельком, что каждый подумал бы — вряд ли она успела их прочесть, и снова посмотрела на него этими темно-синими глазами, и, была ли в них ласка, была ли в них нежность, была ли в них настоящая искренность, не все ли равно. И ее рот в смутной улыбке был измазан помадой, и она, эта улыбка, казалась мягким мазком, расплывчатым пятном.
— Я люблю тебя, — сказала она. — Я никогда никого, кроме тебя, не любила.
Он написал: «Нет».
— Да, — сказала она.
Он написал «нет», и когда она повторила «да», он снова написал: «нет, нет, нет», пока не исписал всю табличку, потом стер и написал: «дарственная». И, стоя рядом с ней у камина, где они решали все деловые вопросы, которые требовали какой-то договоренности между ними, он развернул документ, снял колпачок с вечного пера, чтобы она подписала, потом сложил бумагу и уже стал прятать ее в портфель, когда она сказала: