Светлый фон

Парламентская чернь отвечала на одну из его речей: «Речь – в „Монитер“, оратора – в сумасшедший дом!» Я не думаю, чтоб в людской памяти было много подобных парламентских анекдотов, – с тех пор как александрийский архиерей возил с собой на вселенские соборы каких-то послушников, вооруженных во имя богородицы дубинами, и до вашингтонских сенаторов, доказывающих друг другу палкой пользу рабства.

Но даже и тут Прудону удавалось становиться во весь рост и оставлять середь перебранок яркий след. Тьер, отвергая финансовый проект Прудона, сделал какой-то намек о нравственном растлении людей, распространяющих такие учения. Прудон взошел на трибуну и с своим грозным и сутуловатым видом коренастого жителя полей сказал улыбающемуся старичишке:

– Говорите о финансах, но не говорите о нравственности, я могу принять это за личность, я вам уже сказал это в комитете. Если же вы будете продолжать, я… я не вызову вас на дуэль (Тьер улыбнулся). Нет, мне мало вашей смерти, этим ничего не докажешь. Я предложу вам другой бой. Здесь, с этой трибуны, я расскажу всю мою жизнь, факт за фактом, каждый может мне напомнить, если я что-нибудь забуду или пропущу. И потом пусть расскажет свою жизнь мой противник!

Глаза всех обратились на Тьера: он сидел нахмуренный, и улыбки совсем не было, да и ответа тоже.

Враждебная камера смолкнула, и Прудон, глядя с презрением на защитников религии и семьи, сошел с трибуны. Вот где его сила, – в этих словах резко слышится язык нового мира, идущего с своим судом и со своими казнями.

С Февральской революции Прудон предсказывал то, к чему Франция пришла; на тысячу ладов повторял он: «Берегитесь, не шутите, это не Катилина у ворот ваших, а смерть». Французы пожимали плечами. Обнаженных челюстей, косы, клепсидры[403] – всего мундира смерти не было видно, какая же это смерть, это «минутное затмение, послеобеденный сон великого народа!». Наконец разглядели многие, что дело плохо. Прудон унывал менее других, пугался менее, потому что предвидел; тогда его обвинили не только в бесчувственности, но и в том, что он накликал беду. Говорят, что китайский император таскает ежегодно за хохол придворного звездочета, когда тот ему докладывает, что дни начинают убывать.

Гений Прудона действительно антипатичен французским риторам, его язык оскорбляет их. Революция развила свой пуританизм, узкий, лишенный всякой терпимости, свои обязательные обороты, и патриоты отвергают написанное не по форме точно так, как русские судьи. Их критика останавливается перед их символическими книгами вроде «Contrat social»,[404] «Объявления прав человека». Люди веры – они ненавидят анализ и сумнения; люди заговоров – они все делают сообща и из всего делают интерес партии. Независимый ум им ненавистен, как мятежник, они даже в прошедшем не любят самобытных мыслей. Луи Блан почти досадует на эксцентрический гений Монтеня.[405] На этом галльском чувстве, стремящемся снять личность стадом, основано их пристрастие к приравниванию, к единству военного строя, к централизации, то есть к деспотизму.