Вчера вечером он мне ничего заранее не сказал, а ночью, пока я спал, с какой-то своей здешней компанией отправился ловить раков. Утром, зайдя в крошечную ванную комнатку, чтобы помыться и побриться, я услышал у себя за спиной странное, скребущее шуршанье и, обернувшись, увидел, как в ванне, безнадежно пробуя выбраться из нее, ползают по дну и друг по другу по крайней мере три сотни раков. Сейчас, ближе к обеду, там, в домике, на плиту уже поставлены две здоровенные кастрюли, греется вода, и Горбатов начинает посматривать на часы; приближается время идти варить раков. Все специи уже приготовлены, и сюда наружу доносится запах еще с утра наломанного в огромном количестве переросшего старого укропа.
– И раков у вас там нет, на Кавказе, – говорит Горбатов, вставая. – И вообще незачем тебе туда ездить. Приехал сюда и сиди здесь. Отдай мне свой билет и сиди.
Я попадаюсь на удочку и объясняю то, что ему и так отлично известно, что еду туда, на Кавказ, дописывать книгу.
– И напрасно, – говорит он. – Писателя из тебя все равно уже не получится. Это давно ясно. А если твоя Муза Николаевна уже поехала и ждет там, когда ты явишься диктовать, дай ей телеграмму, чтобы сама сидела и дописывала твой роман – без тебя у нее это получится ничуть не хуже, наверное даже лучше.
И он, очень довольный собой, шлепая по горячей земле босыми пятками, уходит варить раков, из-за которых сегодня почти не спал, желая доставить мне удовольствие. Раков я люблю не меньше, чем он. На этом мы сходимся.
Сухуми. Все-таки мне в конце концов удается уговорить Горбатова поехать вместе со мной на один из зимних месяцев в Абхазию, в приморский поселок Гульрипши, где у меня маленький домик, в котором я, уходя в так называемые творческие отпуска от работы в союзе, в «Новом мире» или в «Литературной газете», сижу и пишу, чаще всего зимой.
Погода, хотя и считающаяся по здешним местам зимней, стоит теплая, пригревает южное солнышко, от него веселей жить, и Горбатову, вопреки его собственным ожиданиям, нравится здесь. Он подружился с несколькими добрыми людьми и иногда ездит в Сухуми поужинать с кем-нибудь из них, но большую часть времени сидит у меня и пишет роман.
Встает он рано, почти сразу же принимается за работу, но где-то после полудня складывает исписанные за утро листки и за весь остальной день больше уже не прикасается к ним. Слоняется по дому и по берегу, часами молча раскладывает свои неизменные пасьянсы и, надумав за эти часы молчания все или почти все, что ему надо для завтрашней работы, начинает томиться.