– Ну, какой Павлик? Ты еще ничего не рассказала о нем.
– Не знаю. Хороший.
– Похож на Андрея?
Я подумала.
– Да. А может быть, нет.
– Вот видишь! Это к нашему давешнему разговору. Нет, нет! Женщинам нельзя заниматься наукой. О собственном сыне – «да, а может быть, нет»!
– О собственном трудно.
– Слишком близко, да?
– Вот именно.
– Если бы у меня был сын, я бы знал, что о нем рассказать. Или тогда пускай в науке работают только необыкновенные женщины.
– Вздор, Володя.
– Я хочу сказать: не по таланту, а в том смысле, что их душевная жизнь должна быть широкой. Чтобы хватило на все – и на дом, и на любовь, и на науку.
Не прошло и двух недель с той ночи, когда капитан второго ранга Лукашевич получил – впервые в истории человечества – фантастическую дозу в один миллион единиц, а мы в госпитале на Беговой стали своими людьми – не только шумный, вечно острящий Зубков, но и тихий, неторопливый Ракита, о котором Володя сказал, что он впервые видит человека, который был бы так необыкновенно похож на собственную фамилию. Мы перезнакомились с ранеными, подружились с врачами и внушили подавляющему большинству персонала безусловную, непререкаемую веру в чудесные свойства плесневого грибка. Только главный врач, угрюмый толстяк, с тяжелым лицом и грубыми, красными, виртуозными, – как я не раз убеждалась, – руками, скептически покряхтывал, просматривая «наши» истории болезни. Он верил только в одно лекарство – хирургический нож.
– Видали мы эти панацеи! Гравидан, симпатомиметин. Приходят и уходят. А это, – и толстым пальцем он толкнул ланцет, – остается.
Это было после лекции, которую я по просьбе раненых прочитала в палате, где лежал Володя. Я подошла к нему проститься, и вдруг он стал горячо благодарить меня:
– Спасибо тебе, спасибо!
Я удивилась:
– За что?