Светлый фон

Вероятно, он позвонил не сразу или Рубакина не было дома, потому что прошел добрый час, а мы с Глафирой Сергеевной все еще оставались одни. И мне даже несколько раз померещилось, что она не уходит так долго потому, что ей некуда уйти от меня. Разговаривая со мной, она спросила, где телефон. Я показала и предложила проводить, но она качнула головой и пробормотала: «Потом», а потом как будто забыла. Она была очень подавлена, и по глазам с распухшими, покрасневшими веками видно было, что плакала или, может быть, несколько ночей не спала. Ей нездоровилось, она часто прижимала руки к груди, как будто хотела успокоить сердцебиение, и странное выражение скользило в эти минуты по ее одутловатому лицу с глубокой складкой на обвисающей шее. Она старалась справиться с болью в сердце, и в том, как она это делала, видна была гордость униженного, но не потерявшего достоинства человека. Она говорила о себе, и я не понимала, поражалась, почему эти глубоко личные обстоятельства жизни, которые всегда остаются неизвестными, потому что они касаются мужа и жены, – почему все это было рассказано мне, человеку постороннему, чужому и нелюбящему – она это знала – Глафиру Сергеевну?

Потом я поняла: у нее никого не было, – ни друзей, ни знакомых. Она была одна, как бывает один-одинешенек человек в пустыне, раскинувшейся вокруг него на тысячи километров. Она была одна, живя в центре Москвы, на прекрасной улице, где кипела, не унимаясь ни на мгновенье, сложная, многосторонняя жизнь. Она была одна в огромном доме, где росли дети, работали люди, где тысячи мужчин и женщин были заняты своими мыслями, заботами, делами. Она сама сказала мне об этом: «Я ведь одна» – и прибавила с горькой улыбкой: «Ко мне иногда только Раевский заходил, знаете, был такой человечек? Но Валентин Сергеич запретил, и он перестал, а потом, кажется, умер».

Это было не просто грустно – то, что я услышала от Глафиры Сергеевны. Это было так, как будто мне сказали, что рядом со мной, под боком, идет совсем другая жизнь – другая не потому, что она чем-то отличалась от той, которой жила я и сотни тысяч обыкновенных людей, а потому, что она ничем не походила на нашу жизнь, точно происходила в другое время, в другой стране, в Древнем Китае, например, где били палками по пяткам за неповиновение богдыхану.

Никого, разумеется, не били в почтеннейшем доме Валентина Сергеевича Крамова, и даже представить это себе было как раз невозможно. Все совершалось неторопливо, с предупредительностью людей, глубоко уважающих друг друга. «Брак основан на вежливости», – сказал однажды Валентин Сергеевич. Но вежливость эта была хватающей за горло, а точность – все в доме происходило в один и тот же навсегда назначенный час, – точность эта напоминала Глафире Сергеевне один рассказ (название она забыла), в котором над горлом осужденного ходит маятник-нож, с каждой минутой опускаясь все ниже. Несколько раз она пробовала стряхнуть с себя этот мираж, выйти из этого заколдованного круга. Куда там! Дважды она принималась пить, и во второй раз, в общем, пошло, хотя водка всегда вызывала у нее отвращение. Но пить незаметно, то есть скрываясь от Валентина Сергеевича, было немыслимо, невозможно. А пить при нем… ну разве мог он допустить, чтобы на его кристальное имя упала хотя бы легкая, прозрачная тень? По той же причине он раз и навсегда запретил ей ходить в церковь – «а ведь это для многих женщин, особенно одиноких, – с глубокой уверенностью сказала Глафира Сергеевна, – все-таки облегчение, утешение». Валентин Сергеевич был безгрешен и настоятельно требовал такой же безгрешности от жены. А то, что вся его на первый взгляд содержательная, общественно-полезная жизнь была, в сущности, жизнью разбойника на большой дороге, – это нисколько не мешало благополучной чистоте его уютно-размеренного существования.