Светлый фон

– Вот только сейчас видела, как она шла в чем мать родила по коридору, – сказала тетушка. – Она, в точности.

Осенью город скучнел. Уставленные цветами террасы с первыми ветрами закрывались, а мы с тенором возвращались в старую тратторию в Трастевере, где обычно ужинали вместе с вокалистами – учениками Карло Кальканьи – и некоторыми моими однокашниками из киношколы. Среди завсегдатаев был Лакис, умный и симпатичный грек, единственным недостатком которого были его вгоняющие в сон речи о социальной несправедливости. К счастью, тенорам и сопрано всегда удавалось перекрыть его отрывками из опер, исполняемыми в полный голос, которые однако же никого не раздражали даже после полуночи. Наоборот, забредавшие туда полуночники принимались подпевать хором, а соседи распахивали окна и аплодировали.

Однажды ночью, когда мы так пели, вошел Маргарито на цыпочках, чтобы не помешать нам. При нем был сосновый футляр, он не успел занести его в пансион, после того как показывал святую священнику из прихода Сан-Хуан-де-Летран, чье влияние в Священной конгрегации Обряда было широко известно. Я краем глаза видел, что он положил футляр на столик в стороне, а сам сел, ожидая, когда мы кончим петь. Как обычно бывало, к полуночи, когда траттория начала пустеть, мы сдвинули наши столики – и те, кто пел, и те, кто разговаривал о кино, и друзья и тех и других. Маргарито Дуарте здесь был известен как молчаливый и грустный колумбиец, о котором никто ничего не знает. Лакис, заинтригованный, спросил его, играет ли он на виолончели. Я растерялся, не зная, как выйти из неловкой ситуации. Тенор, смутившийся не меньше меня, тоже не нашелся, что сказать. И только Маргарито отнесся к вопросу совершенно естественно.

– Это не виолончель, – сказал он. – Это святая.

Положил футляр на стол, отпер замок и открыл крышку. В ресторане все как один оцепенели. Клиенты, официанты и даже кухонная прислуга в заляпанных кровью фартуках – все ошеломленно сгрудились посмотреть на чудо. Некоторые от страху крестились. А кухарка, молитвенно сложив руки, грохнулась на колени и, дрожа, точно в лихорадке, принялась молиться.

Но когда первоначальное волнение схлынуло, мы затеяли спор – до крику – о том, до чего же не хватает святости в наше время. Лакис, разумеется, оказался радикальнее всех. Единственное, что прояснилось к концу, это идея Лакиса сделать критический фильм на тему о святой.

– Уверен, – сказал он, – что старик Чезаре не упустил бы этой темы.

Он имел в виду Чезаре Дзаваттини, нашего учителя, преподававшего нам сюжет и сценарий, одного из величайших в истории кино и единственного, кто поддерживал с нами отношения вне школы. Он старался научить нас не просто профессии, но иначе видеть жизнь. Это была машина по выдумыванию сюжетов. Они как будто сами извергались из него помимо его воли. И с такой скоростью, что ему всегда нужна была чья-то помощь, чтобы, ухватив на лету, обдумать их вслух. А когда работа была закончена, грустнел. «Как жаль, что это будет сниматься», – говорил он, поскольку считал, что на экране бо́льшая часть первоначального волшебства пропадает. Он записывал свои идеи на открытках, сортировал по темам и пришпиливал к стене, и столько их накопилось, что ими были покрыты все стены его спальни.