Светлый фон

Миронов — теперь уроженец Канады, француз Гастон Ру, погрузился в одиночество и синюю молчаливость океана. Дни шли. Переворачивались склянки песочных часов в его каюте, пассат обдувал лицо тонкими запахами, в которых Миронов явственно различал дыханье перца и миндаля. По вечерам гигантские красные какаду раскидывали по небу длинные хвосты. Торжественным, ослепительным величием была полна короткая тропическая ночь.

Океан дышал мерно, лениво вздымал стеклянные горы воды. «Прованс» дымил желтыми трубами, качая полированные, чисто вымытые палубы.

Миронов вспоминал последний день в Санто-Марко с Сесиль около монастыря.

Из монастырских ворот выходили женщины. Отблеск их желтых шелковых шалей залил тусклым золотом зрачки Сесиль, когда она на листке блокнота, ломая карандаш, записывала его русский адрес.

Синее безмолвие океана томило. В каютах, пахнувших краской, болела голова; на корме раздражал лаг, вызванивавший океанские солнечные мили, а на спардеке — скучающий, гортанный голос киноартистки, лежавшей в шезлонге.

Впереди, предупреждая прохладой и туманами, в дождях, сутолоке и асфальте ждала изъеденная веками, как волчанкой, старая Европа.

Однажды холодным вечером Миронов вышел на мокрую палубу. Моросил дождь, пахло свежей сосной. Пароход тихо шел по реке. На плотах блестели заплаканные фонари, и какие-то люди в клеенчатых плащах смеялись и кричали с берега.

Хмурое небо поблескивало в стеклах штурманской рубки. Через час «Прованс» затерялся в толпе пароходов, в разноязычном крике, в сипении пара, в этажах огней, резавших мокрые мостовые. Пахло рыбой, овощами, кардифским углем. Они пришли в Роттердам. Было начало февраля.

6

Степь казалась шкурой вылинявшего зверя.

В стеклах роговых очков журналиста сверкнуло багровое солнце.

— Днем было сорок два градуса, — сказал он, глядя за окно, где по сторонам полотна шумел от горячего ветра колючий чертополох. — Земля высыхает и становится бесплодной. Хлеба горят. Египетская духота тяготеет над этой землей.

И он взглянул в лицо Миронова, коричневое от загара, и на его сухие, кофейные руки.

— Это Техас! — ответил Миронов, встал и подошел к окну.

Поезд мчался, звеня и качаясь, в голубиную вечернюю мглу, прорезанную белыми пятнами одиноких хуторов. По далеким шляхам серыми столбами завивалась пыль и бежала к багровому, лихорадочному закату. Он широко тлел на западе, где рыбьей чешуей просверкали днепровские плавни.

Поезд рвануло на стрелках, звякнули буфера, посыпалась под откос разбитая черепица. В яростном ржании бросившихся в сторону косматых коней он уже несся дальше, вздрагивая хрусталем стаканов, лакировкой дверей, запахом пролитых духов, разрывая горячее полотно степного вечера, больно хлеставшего Миронова по похудевшему и крепкому лицу.