— Да, да, считают. А почему? Потому, что у меня есть силы и желание идти вперед! У других папаши и мамаши все на тепленьких местах, покупают им машины, достают квартиры, они не ведают никаких забот, даже понятия не имеют, что значит стремиться к чему-то, вот они и презирают тех, кто хочет продвинуться. Они и не представляют, что это такое — идти вперед, рассчитывая только на себя… Скажи, почему именно тем, кто вырос в деревне, бывает так трудно? Будто они виноваты… А этот дом здесь как кандалы! Сколько я успел бы сделать за эти субботние и воскресные дни!
— М-да, — тянет Март, некоторое время молчит и затем спрашивает: — А к чему нам вообще все это?
Энн с удивлением смотрит на него.
— Это в нас от деревенского труда осталось, — продолжает Март, — все время тебя как будто подхлестывают: бери охапку побольше, пошевеливайся поживее! Знаешь, эти слова матери до сих пор иногда звучат у меня в голове, будто кнут щелкает… Если бы она дала мне время подумать, я бы, наверное, пошел на лесотехнический, не было бы с ней теперь никаких забот…
— Да, но ведь она же погнала нас в город! — восклицает Энн. — Зачем Малл нужно было непременно поступить в техникум легкой промышленности! — И от этого открытия ему становится намного легче.
А мать продолжает настойчиво звать овец, теперь уже вблизи ольшаника. Овцы любят забираться в заросли… На вырубке около пня лежит кучка блестящих темно-коричневых горошин. Их могла оставить и косуля, но мать тщательно исследует их, нюхает и успокаивается: пахнет овцой. Довольная, она отламывает от ольхи ветку и втыкает ее в землю рядом с пнем. Затем идет дальше, время от времени из лесу доносится: «бее!.. бее?»
20 Гостьи Маали
20
20Гостьи Маали
Гостьи МаалиВ задней комнате Маалиного дома потолки низкие. Здесь стоит полумрак. Окно маленькое, с четырьмя одинаковыми квадратиками, не то что на хуторе Марди. Под окном железная кровать. Маали сидит на кровати, ноги ее укутаны одеялом. Это большая толстая сгорбленная старуха. Но несмотря на сутулость, она держится с достоинством, будто не жизнь ее согнула, а просто потолок слишком низкий и она в любое мгновение может грозно выпрямиться. Черты лица у нее своенравные, упрямые. Но сейчас она выглядит бодрой, решительной, словно готова все стереть с лица земли.
К кровати прислонены костыли. В изголовье, около ножки кровати, стоит начатая бутылка водки.
Длинные седые волосы Маали распущены — мать расчесывает их. Она так поглощена этим занятием, что время от времени даже облизывает губы кончиком языка. Рядом с участливым видом стоят другие деревенские женщины, будто понятые при какой-то важной процедуре. Маленькая, сухопарая и подвижная Лийне с хутора Яагу нашла себе место у изножья кровати. Не сходя с места, она беспрерывно меняет положение рук: то скрещивает их на груди, то трет о передник, все время норовя вмешаться в разговор. Мильде с хутора Михклитоома, сложив руки на груди, спокойно стоит посреди комнаты; хотя вид у нее и серьезный, от всего ее полного рыхлого тела веет добродушием, а широкое лицо с маленькими узкими глазами готово расплыться в улыбке. На стуле ближе к изголовью, уклоняясь от падающих из окна лучей заходящего солнца, ссутулившись сидит высокая костистая матсиская Мари, с губ ее не сходит презрительная усмешка.
— Нет, я всю жизнь не умела лошадь запрячь. Я лошадей боюсь, — разъясняет мать, и похоже, что она не стыдится этого.
Михклитоомаская Мильде, все так же продолжая стоять посреди комнаты, как огромный столб, медленно тянет:
— М-да, мужицкая работа, она мужицкая работа и есть…
Маленькая яагуская Лийне тоже встревает в разговор, словно она не согласна со сказанным:
— Кобыле да машине — им мужская рука нужна!
Произнося это, она успевает скрестить на груди руки, затем потрогать железные прутья кровати и пригладить передник.
Но Маали, властно, резко дернув головой, — так что у матери чуть не выпадает из рук гребенка, из-за чего она недовольно сдвигает брови, — заявляет:
— Ерунда все это! Для меня всю жизнь работа она работа и была! Я запросто и машину водить научилась бы. В моих руках наш каурый был что твоя овечка!
— Так тебе бабскими делами и не довелось заниматься, — говорит мать, — твой Сийм даже суп для тебя варил!
— Ну и что?! — восклицает Маали с радостным удивлением. — Ну, варил! Хе-хе… Он ведь крестьянской работы не делал — барышничал или на кухне возился, а мне подавай косу либо вилы — вот моя работа! — Она оживленно поворачивается к матери, так что та роняет гребенку: — А как мы с твоим Магнусом наперегонки косили! Помнишь еще?
— Ну-ну, — говорит мать, поднимая гребенку и снова начиная причесывать Маали. — Много ли я-то на покосе бывала — Магнус сам был работник что надо, а там и парни подросли…
— Да, — слышится глухой монотонный голос, идущий будто из-под земли, голос матсиской Мари, — Магнус здорово с косой управлялся…
Мари сутулится, словно потолок низок для нее даже когда она сидит, и продолжает так же презрительно-горько усмехаться, как будто ей известно еще кое-что, о чем она предпочитает умолчать.
21 Прогулка
21
21Прогулка
ПрогулкаИльма идет по обочине канавы. Канава широкая и прямая, как железная дорога. Изредка канава делает резкий поворот и затем снова тянется дальше, прямая, как стрела. По обе стороны канавы то возвышаются пологие холмы, то ширятся топкие пойменные луга, над которыми сейчас, в этот тихий весенний вечер, повис туман… Ильму окружает глубокая и холодная тишина. Лишь откуда-то издали доносятся звуки, напоминающие воркование голубей — такой странно знакомый городской звук! И все же не совсем такой, как в городе: более громкий, гулкий, протяжный… Канава бежит слева. Справа чернеет колхозное поле. И совсем не к месту, посреди поля, торчит старый дом, длинный, серый и низкий, похожий на поваленное дерево. Дорога, дугой прорезая поле, ведет к дому.
Ильме никогда прежде не доводилось видеть такого длинного дома, хотя на хуторе Марди тоже под одной крышей уместились жилые помещения, рига и хлев. Здесь, видимо, есть еще что-то. Жилая часть не длиннее, чем в Марди. Может быть, к хлеву пристроен какой-нибудь амбар или сарай?.. Окошки маленькие — черные дыры в длинном сером строении… Дом, вероятно, заброшен: крыша над хлевом прогнила, торчат голые стропила, в покрытой дранкой крыше над ригой чернеют провалы, лишь над жилой частью кровля вроде бы получше.
Ильма обходит дом. Одним концом он подступает к дороге. С другого конца — сад, со стороны комнат голые яблони, около хлева заросший кустами и травой полуразрушенный погреб и развалины какого-то строения: еще цел один угол, сложенный из бревен. От развалин к входной двери дома тянется извилистая тропинка. Ильма раздумывает, войти или нет. Она боится, и войти ей хочется именно потому, что боится. Вообще-то она даже не боится, просто нервы напряжены… Дверь со скрипом отворяется. Ильма вздрагивает и отскакивает назад. Навстречу ей бодро ступает свекровь.
— Что же ты, детка, бродишь здесь одна поздно вечером? — издали кричит ей мать. — Тоже овец ищешь?
Ильма испуганно кивает. Ей ужасно неловко, что ее застали здесь.
— Ничего, найдутся и овцы! Я пообещала бабам, что в награду дам пару варежек и кусок шпику! Это не впервой, что овцы убегают, но чует мое сердце, найдутся они! Хорошо, что не на цепи были — а то бы удавились! А теперь не страшно — волков-то у нас нет! — толкует мать, шагая рядом с Ильмой.
Ильма слушает и недоумевает. Чего это свекровь поздним вечером шастает по заброшенным домам? Ей так и хочется потрогать ее пальцем, чтобы убедиться, действительно ли это свекровь…
— Я думала, этот дом заброшен, — начинает она осторожно.
— Да нет, есть еще там живая душа, — объясняет мать, — кадакаская Маали — хворый человек, обезножела совсем… Крышу можно бы и подправить, да она против, говорит, ни к чему, и в богадельню не хочет — смерти ждет, только смерть не приходит, когда лежа в постели ее ждешь, а вот когда работаешь, то враз свалит… А когда-то здесь богато жили…
От одежды матери знакомо пахнет молоком и навозом. Пальцы Ильмы касаются ее платья и передника. И внутри у нее становится так хорошо и тепло, хотя от холода зуб на зуб не попадает.
— Я никогда не бывала здесь, с Мартом мы всегда в другую сторону ходили.
— А я люблю это место, — говорит мать, — отсюда недалеко до дома моих родителей. Здесь, у реки, были наши покосы…
— Разве это река? — удивляется Ильма. — Я думала, это канава!
— Это теперь ее углубили и выпрямили, а раньше река была! Раков полно! Во время сенокоса каждый раз верши ставили, потом перекупщики приходили, забирали…
— Март никогда не водил меня к твоему дому, — произносит Ильма, уже давно собираясь расспросить свекровь про ее отчий дом, ведь она человек дотошный.
— Ох, до него отсюда еще порядочно… Да и развалился он уже совсем! Брат велел присматривать за ним, когда в лес уходил, да куда мне: дети маленькие, Магнус тоже в лесу скрывался, а потом под мобилизацию попал — в наших местах война уже прошла к тому времени, сколько слез тогда выплакала, а задним числом смотришь — оно и к лучшему вышло, сам живой вернулся и у сыновей бумаги чистые, а брат так и пропал… Другие мужики сказывали — помешался он в лесу да и удрал куда-то, никто не смог удержать его… Иной раз я и сейчас еще думаю: вдруг объявится, а дома-то и нет… Да, в семье у нас было пятеро детей, теперь кто за морем, кто в могиле…