Светлый фон

Тут Колин прервал мои мысли.

– Вот блин, нет ее тут! Ты точно клал?

Да, помимо всего прочего, Колин еще и слегка допотопный – говорит «блин» вместо того, чтобы ругнуться по-настоящему. Моим родителям-психоаналитикам это наверняка показалось бы любопытным. И даже «уместным и ожидаемым», как сказал бы отец. До сих пор не могу забыть, как важно он произнес: «То, что ты сейчас сказал, уместно и ожидаемо», – это когда в шесть лет я вместо «папа» произнес «кака».

Вот только я уже целый год – с аварии – был лишен удовольствия наслаждаться уместностью своих выражений, потому что отец старался по возможности меня избегать и, когда я проходил мимо, низко опускал голову.

– А-а-а! – яростно взревел Колин. – Тут у тебя вообще ничего не найдешь! Ты сам-то видел этот бардак? И где карточка? Давай скорее, я на урок опаздываю. – Он запаниковал и засуетился.

Я стоял там со своим костылем и уже сам начинал терять терпение. Откашлялся.

– Не знаю, я ее точно клал.

– Да нет же, ее тут нет! – разочарованно протянул Колин. – Я побежал, но завтра ты уж точно не забудь, ладно? И главное – не опаздывай!

Я смотрел, как он на полной скорости убегает прочь. Ну прямо маленький призрак. Колин для своих лет был просто коротышкой, с бледной, почти совсем белой кожей. Когда мы шли рядом, я был похож на покалеченный восклицательный знак, а он – на малюсенькую запятую, легкий росчерк, который едва коснулся бумаги и тут же почти растворился в воздухе. Вместе получалась ужасно странная пунктуация. Думаю, люди нас вообще не замечали.

Мне так хотелось рассказать Колину, что сегодня у меня доклад по истории и я умираю от страха при мысли, что придется выступать на публике, но он на бешеной скорости уносился прочь, только огромный рюкзак еще мелькал вдали.

Я стоял у ворот лицея и не двигался с места. Какой-то здоровенный черноволосый парень толкнул меня, когда проходил мимо вразвалочку, руки в карманы, и не извинился. Я чуть не упал. Костыль взлетел в воздух – как будто этот тип нарочно по нему наподдал. Я растерялся, ощущение было такое, будто мне оторвали руку или вырвали еще что-то ужасно ценное вроде смартфона. Я смотрел, как здоровяк уходит ссутулившись, а на футболке сзади – флаг индейского племени оглала. Колесо из множества белых вигвамов на красном фоне.

Время застыло, я рухнул на землю, потеряв равновесие под тяжестью раскрытого рюкзака и уронив костыль. Поломанный игрушечный солдатик. Ну вот что делать, когда все вокруг сильные и смелые, а ты идиот, хрупкий как спичка? Мне нестерпимо захотелось зареветь и остаться лежать неподвижно прямо у ворот и чтобы никто на меня не смотрел и не пытался помочь. Просто остаться там. Не двигаться. Ничего не видеть. Ничего не чувствовать.

Через три секунды меня подняли – так легко, будто я весил не больше, чем обрывок тряпочки.

А поднял меня и поставил обратно на ноги тот самый парень в красной футболке. В руке у него был мой костыль, на его ладони казавшийся совсем крошечным. Он пробормотал:

– Без обид, Сломанный Стебель, меня тут просто здорово разозлили, я шел и на что-то наткнулся. Не сразу понял, что это человек…

– А ты думал, это что?

– Не знаю, мусорный бак или что-нибудь вроде того.

– Ты принял человека с костылем, в джинсах и черной куртке за мусорный бак?

– Да, брат, со мной бывает. Держи свой стебель, – сказал он, протягивая мне костыль.

– Ты, наверное, понимаешь, что мне не очень-то хочется тебя благодарить.

– Да ладно, не парься, – бросил он. – Мне надо бежать. Я сегодня первый день в школе. Пока, Сломанный Стебель. Увидимся.

И он пошел своей дорогой, а я так и стоял столбом – до того меня поразила его самоуверенность. К концу нашей микробеседы мне уже самому хотелось извиниться за то, что я напомнил ему мусорный бак.

Я – лис (хромой

Я – лис (хромой

Лисий след, стук костыля. Лисий след, стук костыля. Шаг, стук. Шаг, стук.

Так я хромал по главному холлу лицея. Тут собирались все ребята нашей школы. Тут они красовались сами, рассматривали других, соблазняли друг друга. Я шел, прижимаясь к красным шкафчикам. В центральный проход не высовывался. Я – перемещался, я – обходил стороной, я – склонял голову. Убегал, избегал, сливался со стеной. Проваливался в пол, устраивал конуру, окапывался, маскировался, исчезал. Вызывал в себе сиюминутную амнезию, обморок, испарение. Хотел стать белой влагой, жидким раствором.

Я не пытался забыть настоящее. Но вот о прошлом мне вспоминать не хотелось. О времени, когда все было просто. Все было хорошо. Раньше я мог пружинить, и тогда шаги мои сливались в одну чистую ноту, в один безукоризненный звук.

В глубине левого кармана я отыскал и судорожно сжал пальцами скомканный листок бумаги. Прошел через холл, крепко стиснув в руке бумажный комок.

 

Год назад все было по-другому. Тогда мне не нужен был мятый клочок бумаги в качестве талисмана. Я не задавал себе вопросов – а если и задавал, то не так часто. Я ходил.

Такое простое действие – и как только мне удавалось его выполнять не задумываясь? Я даже не осознавал этого, просто ходил, продвигался вперед, бежал. Расталкивал других локтями, мог хорошенько двинуть кого-нибудь плечом. Мог исподтишка поставить подножку. Порой я дрался и однажды здорово получил от Криса Уоринга, ведь он раза в три больше меня. И раз уж я начал с математического сравнения, то им и продолжу – коэффициент интеллекта у него примерно вдвое меньше моего, и это мне казалось вполне достаточным, чтобы считать: я почти победил. На самом деле у меня были разбитая бровь, несколько шишек и многочисленные синяки. Но в глубине души я говорил себе: «А мне плевать, зато я умнее, чем Крис Уоринг!» (Я тут использую выражение «в глубине души», которого, я уверен, Уоринг и знать не знает, еще одно очко в мою пользу.)

Отец повесил это стихотворение у себя в кабинете, его написал шведский автор по имени Стиг Дагерман[4]. Оно называется «Жажда утешения неутолима», и это очень длинный текст. Я много времени проводил в кабинете, дожидаясь родителей. Трогать тут ничего не разрешалось, поэтому я смотрел на все, до чего мог дотянуться взглядом. На стихотворении я останавливал взгляд чаще, чем на рамке с фотографией того самого Мозеса Лауфера. Я прочел его раз двести или триста. То есть сначала я на него просто смотрел, но в итоге какие-то отрывки запомнились и иногда вдруг сами собой приходят на ум.

«Жажда утешения неутолима»,

Вообще-то, если вдуматься, меня ведь могли назвать Стигом Виктором Леонардом – вот ведь пронесло! И тогда люди окликали бы меня, а мне бы казалось, что они икают. Стиг? Стиг?

Стиг?

Но сегодня это меня не очень-то утешало. Может, утешиться тем, что меня назвали Сломанным Стеблем? Ну а что, хотя бы не избито.

 

– Не устраивайте свалку, пожалуйста! – крикнула миссис Перселл, наша историчка.

Ребята ломились в класс так, будто вот-вот настанет конец света. Я как мог уворачивался и старался держать равновесие на воображаемом канате, который протянул от дома до школьного стула. Так я научился обходить все препятствия, прежде чем триумфально – как рыцарь, добывший священный Грааль, – войти в класс. Избегать мне следовало давок, углов парт, перевернутых стульев и чрезмерного внимания со стороны некоторых учителей – последнее, честно говоря, было самым трудным.

– Ну сколько раз повторять! – пронзительно верещала миссис Перселл. – Сначала дайте пройти своим товарищам с ограниченными возможностями, им все-таки сложнее, чем вам!

Я страдальчески опустил голову: она говорила обо мне, и это было ужасно стыдно. Стыдно за меня и стыдно за нее. За то, что она так это сформулировала. Что использовала множественное число. Моя попытка стать невидимкой провалилась.

Передо мной, инвалидом, с почтением расступились, как перед важным гостем. Круто. Мертвая тишина воцарилась вокруг всех учащихся с ограниченными возможностями. Миссис Перселл сказала «им», но кого она хотела обмануть? Инвалид в нашем классе был в единственном числе, и этот инвалид был я. Мои шаги застучали и защелкали на весь кабинет истории. Наконец я добрался до стула и тяжело опустился на него. При этом забыл прикрепить костыль к краю стола, и стальная дура рухнула на пол. Я закусил губу, услышав, как она загремела. До чего же мне хотелось снова стать тем, кем я был до постели, до скальпеля, до фиксаторов и мазей, которые опрокинули всю мою жизнь. Казалось, я – гигантский осколок, и горе тому, кто попытается подойти ко мне слишком близко.

Миссис Перселл начала перекличку. Левая бретелька лифчика у нее то и дело спадала, и это ужасно отвлекало. Она ее поправляла, но каждый раз напрасно: ослабленная ленточка снова медленно и упорно сползала с плеча. Когда учительница назвала Криса Купера, бретелька была на уровне локтя. А ведь список еще только начинался. Просто мучение какое-то – каждое утро наблюдать эту сероватую непослушную полоску ткани. Казалось, к концу переклички лифчик окажется на учительском столе.

Ну да, согласен, я уделяю слишком много внимания деталям вроде бретельки и меня можно принять за озабоченного, но я не такой. Нечто подобное я замечал и за нашим биологом мистером Уайтом – а он, понятное дело, под футболкой никакого лифчика не носил. У него была другая проблема – усы. Он их беспрестанно поглаживал. И именно правую половину. Левую – никогда. Люди – очень странные. Он проглаживал половину усов, потом перепроглаживал, потом пере-перепроглаживал – это был цикл из трех четких движений, причем каждое другим пальцем. Пф-ф! Пожалуй, лучше я не буду про это. Так недолго и самому стать психоаналитиком – если присматриваться к разным человеческим странностям.