Светлый фон

Я человек самого мирного склада. Вот чего я хотел бы: скромная хижина, соломенная кровля, но хорошая постель, хорошая пища, очень свежие молоко и масло, перед окном цветы, перед дверью несколько прекрасных деревьев, и, если Господь захочет вполне осчастливить меня, он пошлет мне радость – на этих деревьях будут повешены этак шесть или семь моих врагов. Сердечно растроганный, я прощу им перед их смертью все обиды, которые они мне нанесли при жизни. Да, надо прощать врагам своим, но только после того, как их повесят[38].

Я не мстителен – я очень хотел бы любить своих врагов; но я не могу их полюбить, пока не отомщу, – только тогда открывается для них мое сердце. Пока человек не отомстил, в сердце его все еще сохраняется горечь[39].

 

Эти цитаты из гейновских «Мыслей, заметок, импровизаций» демонстрируют потрясающую самоиронию и юмор. В этом отношении поэт представляет альтернативу всем тем запрещающим механизмам, которые в наше время действуют под маркой политкорректности, направленным на борьбу с агрессивными словами и фразами и тем самым создающим иллюзию отстранения от мира. Подобный нелиберальный и наивный подход имеет целью обособление другого, которому предписывается, как он должен говорить, что не только само по себе является агрессивной реакцией, но и исключает символическую переработку и рефлексию. Напротив, радость Гейне возникает потому, что недопустимое действие замещается языковым реагированием, фантазией о насилии. Его подход разительно отличается от первого, поскольку, признавая собственную склонность к жестокости, лирическое Я сублимирует ее в литературном образе и тем самым в значительной степени затормаживает ненависть.

Иначе дело обстоит, например, с лишенной какой-либо иронии речевой агрессией в отношении иммигрантов. С точки зрения анализа дискурса, как его понимает Мишель Фуко, это означает, что те преимущественно нехудожественные дискурсы, которые с риторическим блеском пропагандируют насилие и жестокость, сами потенциально являются элементами языка ненависти[40]. Они формируются в том числе за счет исключения всех тех слабых духом людей, которые, по Бенну, не хотят признавать реальность насилия. Такая революционная пьеса, как «Высшая мера» Бертольта Брехта, поддерживающая безжалостное уничтожение предателей[41], также должна рассматриваться в логической связи со всеми теми мерами, которые были приняты на «московских процессах» (см. главу 9). По мнению немецкого культуролога и филолога Евы Хорн, эту «танатологию» можно выразить словами Брехта:

 

V. Рационализация

V. Рационализация

Кэтлин Тейлор, психолога с естественно-научной подготовкой, интересуют прежде всего мотивы, стоящие за жестокостью, и в меньшей степени дискурсивные практики, придающие ей правдоподобие и легитимность. Она понимает жестокость как «насилие в квадрате», причины которого варьируются от дегуманизации другого, его социального уничтожения, негативных и агрессивных образов людей из других культур до социального остракизма, желания исключить другого/других из собственной группы. Во всех этих мотивах центральное значение для Тейлор имеет коллективный момент. В этой связи она также подчеркивает значение инаковости для понимания динамики нарастания, которая делает жестокость формой насилия в квадрате[43].

Инаковость важна, поскольку порождает превосходство просто за счет унижения другого; при этом собственный статус сильного человека поднимается до такой степени, что, кажется, теперь для него возможно беспрепятственное применение насилия. В этом отношении, по мнению Тейлор, акт агрессии непроизвольно подтверждает переоценку собственной значимости[44]. В частности, важность статуса, чести, достоинства и превосходства при конструировании образа другого/других существенно возрастает во время кризиса. В такой ситуации запускаются определенные формы радикального насилия, для которого характерен квадратичный, экспоненциальный рост. Согласно Кэтлин Тейлор, психологическая ловушка заключается в том, что другие всегда воспринимаются как угроза. Они – зло, с которым нужно бороться, и это оправдывает мобилизацию нашей готовности к применению насилия.

Чем, спрашивает Тейлор, привлекательны Медея и Орест? Тем, что их мотивы – честь и месть – понятны в контексте кризиса, даже если их поступки как таковые не могут быть оправданны. Чужая культура и любимый мужчина отказываются принять Медею – на это оскорбление она реагирует радикальным актом убийства. Для нас она по-прежнему остается примером трагической идентификации: обстоятельства вынудили ее убить своих детей, чтобы наказать мужа. К этой интерпретации можно добавить, что поступок Медеи представляет собой антипатриархальное выступление, которого не ожидают от женщин в мире, где управляют мужчины. Когда месть и возмездие за нанесенную обиду включают момент усиления, они приближаются к жестокости. Не случайно говорят, что человек жестоко мстит тому, кто его обидел и причинил ему боль. При этом едва ли имеет значение, является эта травма реальной или только воображаемой.

Шаткую логику, на которой основывается враждебное отношение к другим, Тейлор, ссылаясь на исследование религиоведа Дэвида Франкфуртера[45], описывает следующим образом:

 

Другой является враждебным и недружественным, угрожающим нашему существованию и идентичности. Он находится вне пределов нашей власти, мы не можем повлиять на его поведение. Другой не похож на нас. Доброта и сочувствие к нему не могут помочь. Другой – это не чума и не землетрясение, это агент, который стремится причинить нам боль, вред и уничтожить нас. Поскольку эта угроза настолько серьезна, разрешается использовать все средства для нейтрализации этого субъекта[46].

Другой является враждебным и недружественным, угрожающим нашему существованию и идентичности. Он находится вне пределов нашей власти, мы не можем повлиять на его поведение. Другой не похож на нас. Доброта и сочувствие к нему не могут помочь. Другой – это не чума и не землетрясение, это агент, который стремится причинить нам боль, вред и уничтожить нас. Поскольку эта угроза настолько серьезна, разрешается использовать все средства для нейтрализации этого субъекта[46].

 

Для Тейлор важно, что здесь как бы в перевернутом виде предвосхищаются собственные действия: тот, кто хочет быть жестоким, стремится причинить боль и уничтожить другого, поэтому предполагает, что другой хочет причинить или якобы уже причинил ему зло. Человек конструирует свое собственное действие как необходимый ответ на предыдущее действие. Все теории заговора пользуются этой возможностью для облегчения вины и мобилизации агрессии. Как мы уже отмечали, статус, честь, достоинство и превосходство играют особенную роль в процессе конструирования другого/ других в кризисные моменты, когда формируются определенные практики радикального насилия, которое в результате кратного усиления становится жестокостью. Соответственно, возникновение жестокости связано с социальными и культурными факторами: она оказывается эффективной только в очень специфических ситуациях – в ходе гражданских войн, национальных, этнических или групповых конфликтов. Целенаправленное насилие вызывает равную по силе реакцию и обеспечивает дискурсивную легитимацию коллективных пыток и убийств. В этом контексте Тейлор приводит диалог из «Илиады» Гомера, в котором Агамемнон подчеркивает обязанность быть безжалостным:

 

 

Кроме этого, концепция Кэтлин Тейлор включает в себя интересный медиальный аспект, который может быть плодотворным для истории понятия жестокости. Соответственно последняя понимается как «несправедливое отношение, произвол, направленный на причинение страданий невинной жертве. Нередко это подразумевает участие наблюдателей, которые испытывают негодование против обидчика и жалость к жертве»[48]. Таким образом, в акте жестокости, как правило, участвуют три стороны: преступник, жертва и реальный или виртуальный зритель. В этих дискурсах и диалогах борьба разворачивается также вокруг дистанции и сопереживания. По мнению Тейлор, сострадание к жертве может сдерживаться двумя обстоятельствами: негативными и несовместимыми друг с другом чувствами и эмоциями по отношению к жертве или дискурсивными концептами, убеждениями, в которых ставится под сомнение связь между сопереживанием и жертвой, а сострадание представляется как морально сомнительное (приведенная цитата из «Илиады» Гомера)[49].

Моральные кодексы и идеологии, в основе которых лежат четкие бинарные оппозиции, располагают соответствующим потенциалом для того, чтобы сделать жестокость в обществе само собой разумеющейся, превратив ее в приемлемый и даже предпочтительный способ поведения[50]. Согласно Тейлор, такие идеологии могут включать оправдание того, что на самом деле, в нормальной ситуации, не подлежит оправданию. Изучая этот механизм, мы приходим к ответу на главный вопрос: «Почему люди поступают жестоко, если знают, что жестокость – это зло?»[51] Тейлор обосновывает идею о том, что жестокость, очевидно, основывается на концепции «морали», связанной с такими моментами, как наказание, оправдание и ответственность[52]. Дискурсы такого рода имеют в высшей степени драматическую структуру: мы ведем войну за выживание нашего народа. Мотив войны отсылает к драматическому, предельно обостренному противопоставлению (или-или), к структурному аспекту повествования. Бинарный нарратив заговора, которым пользовались национал-социалисты, например Генрих Гиммлер в своей печально известной речи в Познани об «окончательном решении еврейского вопроса», следует именно этой схеме: мы вступаем в последний бой с еврейско-большевистским мировым заговором[53]. Нарратив заговора функционирует как символическая форма самоутверждения и самосохранения. В связи с этим возникает вопрос об оправдании целенаправленного коллективного насилия. Главным побудительным мотивом холодной расчетливой жестокости является защита отдельным человеком или коллективом своей раздувшейся самости.