— В конце концов, Вениамин, остается только идти дальше! Не всегда бывает так, что человек идет дальше с тем, с кем хотел бы. Но люди всюду люди. Надо только уметь их видеть. Я встретила в Париже одну женщину. Помню, я еще подумала: вот была бы подходящая подруга для Вениамина, если б ее так не испортила война. Как будто у тебя было право получить неиспорченную…
— Когда это было? — воскликнул я.
— Когда туда пришел Бисмарк. Но я уехала из Парижа. Я не могла думать на нескольких языках. А Париж был неподходящим местом для того, кто думает по-немецки. — Дина жестко рассмеялась. — Я многое повидала, Вениамин. Самое страшное не ад. Человек хуже ада!
— Расскажи о Париже! Она покачала головой:
— Каждый, кто так или иначе находится в заточении, пребывает в аду. Одни заточены в своей болезни. В своем теле. Ты, конечно, видел таких. Но, по-моему, самое страшное заточение — это заточение в собственных мыслях.
Меня охватило беспокойство. Она наблюдала за мной.
— Ты боишься, Вениамин? И давно? Чего же ты боишься? Суда?
— Я? По-моему, суда могла бы бояться ты?
— Я и боялась. Но не очень. Пока не получила твоего письма, в котором ты грозился взять вину на себя.
— Ты не сможешь остановить меня, если я захочу это сделать!
— Смогу, Вениамин! Но не советую заставлять меня прибегнуть к моему средству.
Она смотрела мне прямо в глаза. Без угрозы. Просто устало.
— Неужели ты не раскаиваешься, Дина? Никогда и ни в чем?
— Ты думаешь, что после всех этих лет я стала бы донимать тебя рассказом о своем раскаянии?
— Но ты раскаиваешься?
Где-то плескалась вода, ударяясь о камни.
В ее глазах не было враждебности. Они ничего не скрывали. Как ничего не скрывали глаза Карны и моего ребенка.
— Раскаяние — это для людей, которые считают, будто раскаяться легко.
— И ты никогда не нуждалась… в прощении?
— Кто обладает такой силой, чтобы простить Дину? Что я мог ответить на это? Сказать: Бог, и только.