Иди себе с миром своей дорогой, Изабель, да пребудет с тобой моя любовь. Это все же лучше, чем ничего.
Я прочитала письмо прямо в конторе стряпчего на Холборн, это в десяти минутах быстрой ходьбы от офиса, где я работала на высокооплачиваемой должности бухгалтера по налогам. Стряпчий вместе со своим помощником в это время с любопытством за мной наблюдали. В конверте также был потертый кожаный кошелек со связкой ключей от дома.
— Все замечательно? — сияя от радости, спросил стряпчий.
Странный вопрос человеку, у которого только что умер отец. Впрочем, откуда ему было знать, что большую часть этих тридцати лет собственного папашу я в упор не видела.
Но меня так трясло, что я едва смогла открыть рот и пробормотать, неуклюже пытаясь засунуть письмо и ключи в сумочку:
— Да, спасибо.
Собрав в кулак волю, я улыбнулась ему такой лучезарной улыбкой, от которой могла бы ослепнуть сама богиня правосудия.
Старший из этих двух крючкотворов увидел, что мне не хотелось делиться с ними содержанием письма, но постарался ничем не выдать своего разочарования. Он вручил мне папку с бумагами и очень быстро о чем-то залопотал.
Я же хотела поскорей попасть на улицу. Мне нужен был солнечный свет, небо, простор. Стены конторы с ее забитыми бумагами полками и массивными шкафами с картотеками давили на меня. Из уст стряпчего градом посыпались такие слова, как «официальное утверждение завещания», «замороженные счета», «судебный процесс». Они гудели в ушах так, будто под черепом у меня завелась целая туча мух. Не дослушав до конца очередную его сентенцию, я рванула на себя дверь, выскочила в коридор и помчалась вниз по лестнице.
Когда отец ушел от нас, мне было четырнадцать лет. Я не плакала, не пролила ни единой слезинки. Его уход вызывал во мне сложные чувства. Я ненавидела его за то, что он бросил семью, презирала за это бегство, за то, что он оставил нас одних. Время от времени меня охватывала тоска по тому папочке, каким он иногда бывал, но мне жилось гораздо легче, больше не видя его рядом. Все стало как-то проще, пускай даже беднее и без прежнего тепла. Мать старалась скрывать от меня, что она страдает, хотя, по-видимому, тяжело переживала его уход. Моя мать вообще была женщина скрытная, и я никогда не понимала ее. Она так навсегда и осталась для меня загадочной женщиной. Отец, с его холерической натурой и взрывным темпераментом, был более близок и понятен, потому что я сама уродилась такой. Мать же была сущая Снежная королева, всегда чопорная и вежливая. Ее интересовала лишь внешняя сторона человека, та, которой он обращен к миру. Когда ей пришлось самой растить ребенка, она взяла себе за правило и обязанность следить за моими успехами в школе, внешностью и манерами. Открытое проявление чувств она считала вульгарностью и, должно быть, испытывала горькое разочарование, глядя, как я бурно реагирую на то или иное событие, демонстрируя самый богатый спектр чувств — от неистовой радости до отчаянной ярости. Она обращалась со мной с этаким холодным нетерпением, сдержанным раздражением и даже злобой, не уставая повторять свои вечные критические замечания, будто я не человек, а тепличное грушевое дерево, которое постоянно нужно было подрезать, чтоб оно росло туда, куда надо. Почти всю жизнь я считала, что все матери таковы.