Я не отвечаю. Спорить нет смысла, она безошибочно угадывает мои мысли. Что ж тут удивительного? За три года ничего не изменилось. Все то же вечное противостояние раба и господина.
– Не отворачивайся, – продолжает она. – Я знаю, что ты меня ненавидишь. Ты удивительно постоянен в своих чувствах. Все еще не можешь простить… Помнишь, лелеешь обиду. А ведь мог бы все изменить. Но – нет! Да ты Бога молил, чтобы я до утра к тебе не являлась. Вот была бы радость. Ждешь моего отъезда как манны небесной, а возвращения – будто казни египетской. Вот она я, назойливая, ненавистная любовница.
– Я вовсе… я думал о другом.
Она предостерегает меня жестом.
– Полно. Я знаю, о чем ты думал. Ты в своем праве, а я вполне заслуживаю того, чтобы ты мечтал о моей смерти. У тебя есть веские причины. Нет, нет, о таком ты, разумеется, и не помышлял. Как можно? Это же грех! Таким пожеланием ты погубишь свою душу. Я должна всего лишь исчезнуть. Уехать и не вернуться. Быть похищенной или сосланной. Или пасть от кинжала убийцы. Скажи, а ты решился бы подослать ко мне убийц? Боже, боже, что же я такое говорю… Как смею… Мой нежный, богобоязненный, стыдливый мальчик, невинный агнец, он и в мыслях подобного не допустит.
Она откидывается в кресле и томно опускает веки.
– А знаешь, в чем секрет? В чем великая мистериальная тайна? – она делает паузу и впивается в меня взглядом. – В том, что мне безразлично, что ты там себе думаешь! Можешь мечтать о чем угодно и даже воображать меня мертвой. Мне все равно. Во всяком случае, не мешает.
Она опять понижает голос до шепота.
– Скорее даже наоборот, волнует. Мне нравится, когда ты такой упрямый и смелый. Меня влечет твоя ненависть, как если бы это была самая сильная любовь, возбуждает твоя неприязнь, манит отчаяние. Ты такой желанный в своей неразрешимой печали. Тех, которые смотрят с обожанием и восторгом, много. Их десятки, даже сотни. Они повсюду, они просты и предсказуемы, падки на красоту, честолюбивы, легко управляемы и порочны. А такой как ты один. Природа изготовила тебя по единственным, волшебным лекалам, которые тут же и разбила. Поэтому таких как ты больше нет. Ты – единственное отступление от правил, украшение самой жизни, и в том твоя особая привлекательность. Поэтому тебе можно все. Я все тебе прощаю. Даже ненависть.
Судя по этим разглагольствованиям, она пьяна. Не настолько, чтобы расползтись до сладких откровений и назойливых нежностей, как это у нее пару раз случалось, но вполне достаточно, чтобы повредить маску высокомерного отчуждения и дать волю тревожным мыслям. В такие минуты она видит себя отвергнутой, нелюбимой, начинает искать себе оправданий, что-то объяснять, но доводы не облегчают ее страданий. Тогда она начинает говорить. Я знаю, что именно ее мучит, и с течением времени все больше. Она никогда себе в этом не признается, ибо это слишком унизительно, но выдает болезнь своей говорливостью. Это голод. Она, как и все, испытывает голод, тот самый, нежелудочный, но как утолить этот голод, она не знает. Ее никто не учил. Она не знает, что единственным средством, единственным бальзамом, каким излечивают недуг, может быть любовь. Ее уста кривит судорога, если она произносит это слово. Любовь! Чья любовь? Моя? Безродного? Бесправного? Помилуй Бог! В ответ она только рассмеется. Она никогда в этом не признается. Но от страданий это не спасает, боль остается. И стоит лишь винным парам, болезни или дурному настроению размыть гипсовую маску, как она сразу же начинает страдать. Мое отчуждение становится невыносимым укором, моя холодность обращается в лезвие. Я, как безжалостное зеркало, рисую ей припудренные шрамы.