Не знаю, сколько времени проходит теперь — тоже минута или две, — пока я не слышу за спиной торопливое шуршание снега под знакомыми шагами — шух-шух, густой пар дыхания, родной запах прокуренного шерстяного пальто, автершейва, тепла, кожи — дома. Звенят ключи:
— Маленькая ты моя, ну что ты, а ну давай быстро в машину, а то еще простудишься…
И только теперь — развернувшись к нему, толкнувшись головой в расхристанную грудь, в родной запах, прогребаясь руками сквозь мягкую ткань шарфа, через отвороты кашемирового пальто, утупливаясь, зарываясь в него всего, как в землю от артобстрела, я наконец даю волю всем слезам разом, будто накопившимся за двадцать лет — от того самого дня, когда плакала на груди у Сергея, у первого мужчины, перед которым раскрылась, — одним взрывом, словно из меня со страшным, рявкающим звуком выбило пробку, и рыдания, что весь день подступали к горлу, как лай, вырвались наружу. Как собачий лай.
Мама, мамочка. Адя, Адюша. Не отпускай меня.
— Ты уже спишь?
— Умм…
— Ты со мной каким-то другим стал, знаешь?
— Ммм?..
— И когда входишь… Внутри… Как-то по-другому… Я больше не жду развязки, понимаешь? Просто ты во мне, и всё. Как во сне. Или как дыхание.
— Это хорошо или плохо?
— Глупыш мой… Хорошо, хорошо… Спи.
— Иди сюда.
— Что, снова?
— Ага. Снова и всегда. Зачем ты вообще эту рубашку надела?
— Послушай. А ты в это веришь? В то, что он сказал про Владину маму?
— Что она на него стукнула? Да похоже — а то чего бы столько лет чужую тетку ненавидеть, как родную…
— Нет, не это, а то, как он сказал про Владиного отца — что она его убила? Ты веришь, что так бывает?
— У тебя ножки до сих пор холодные, ах ты утенок мой… Давай их сюда… В жизни всякое бывает.
— Ты когда-нибудь был с такой женщиной? Которая тебя убивает, и ты это чувствуешь — изо дня в день?
— Я уже забыл. Все забыл, что было раньше. Интервью не в тему.