Больше всего мне сейчас хочется спросить у Вадима, видел ли он в ее архиве те снимки — те, на которых мы с ней вдвоем, я загримирована по-ведьмински, в стилистике героинь раннего Бунюэля, Влада с размазанной через весь рот кровавой помадой… Но я этого не спрошу: даже если и видел, он там тоже ничего не разглядел. И ничего не понял.
И я спрашиваю совсем другое — то, что он меньше всего полагает услышать:
— А почему именно я, Вадим?..
И он отводит глаза.
— Почему ты выбрал именно меня?
(Нежнее, подсказывает кто-то со стороны, — мягче, интимнее, меньше металла в голосе…)
— За такие деньги можно купить любой самый раскрученный фейс с национальных каналов, — рокочу я как виолончель или бандура, сокровенным грудным тембром (а как же, голос решает всё, это известно еще со сказки про волка и козлят, кузнец-кузнец, выкуй мне голос, чем не предвыборная технология?). — А моя программа не так уж и популярна, даже не прайм-таймовая, в топ-десятку я не вхожу…
— Тебе верят, — просто отвечает он. Решил быть откровенным. Хороший ход.
— А… Вон что. Приятно это слышать.
Пауза. (Тик-так… Тик-так… Тик-так…)
— И всё? Это единственная причина?
— Ну, — он широко улыбается, самой обаятельной из своих улыбок, — и, кроме того, — мы же свои люди, разве не так?..
Мы бы стали «своими людьми» — если б я согласилась. Вот что ему нужно: вот оно, наконец. И тогда не только шоу по торговле девочками исчезло бы между нами как тема — delete, delete. Тогда исчезла бы и Влада — такая, какой я ее помню. Вадим бы ее у меня выкупил, вместе с ее смертью. Так, как уже выкупил у матери, — а теперь выкупает у ребенка.
сталиЭто действительно круто. Нет, не просто круто — это супер, это блестяще, так что я опять готова замереть с раскрытым ртом, затаив дыхание: на что бы ни был нацелен мужской ум, на женщин он всегда действует так же неотразимо, как на мужчин женская красота. Мои аплодисменты, Вадим Григорьевич. Как это он сказал — историю делают деньги? Логично, тогда и историю человеческой жизни тоже — нужно только правильно выбрать свидетелей. Купить правильных свидетелей, как в каждом приличном судебном деле. Потому что всякая «стори» — это на девяносто пять процентов тот, кто ее рассказывает. И он знает, что я это знаю. И я знаю, что он знает, что я знаю…
На короткое мгновенье меня заклинивает, горло сдавливает спазм, и я слепну от ненависти к этому самодовольному лицу с розовыми губами в белых заедах от мороженого, — но и эта ненависть тоже какая-то словно не моя: я вижу ее в себе со стороны, словно снимаю на кинопленку… Так, а теперь мне нужно перейти на его язык — я владею этим языком, я знаю, как они разговаривают, эти люди: