И, между прочим, так оно и есть.
Это она здесь главная. Это все ее работа. Мы все ее работа. Она, бабушка Лина. Пани Лина, как звали ее соседки. Полина, Поленька — говорили московские подруги по ссылке. Моя родная бабушка, Аполлинария Амброзьевна Довган-Ватаманюк, упокой, Господи, ее душу. Всех расставила по местам. Вот это женщина, с ума сойти.
Я уже в той фазе, когда не чувствуешь усталости, потому что вообще не чувствуешь тела (только поднять его со стула кажется немыслимым трудом, легче здесь и заснуть!), — а голова начинает работать на мерцающе-включенной частоте, и все мысли и впечатления, смешавшись, мчат через нее сплошным огненным потоком, который не успеваешь квантовать, но это удивительное ощущение, хмельное и летучее, как у марафонца на тридцатом километре, — когда открывается второе дыхание и из бог знает каких закромов мозга со страшной силой прут эндорфины, — ощущение, ради которого, наверное, и альпинисты карабкаются на гору, — когда все, до сих пор бывшее таким очевидным, что сливалось с пейзажем, вдруг вспыхивает, как при восходе солнца, только успевай удивляться: и как это я до сих пор не видел, насколько мы все, вся наша семья, такие, какие мы есть, вылеплены бабушкой Линой — ею одной? Как те пасхальные куличи, большие и маленькие, к приготовлению которых она никого не допускала — всегда сама замешивала в кухне тесто, сама лепила и сажала в духовку, а от нас требовалось только ходить по дому тихонько, не прыгать и не топать — чтоб куличи «не сели»…
И откуда-то я помню это удивление (гордость, восторг…) — от того, что родной человек (женщина! слабое существо, как ты привык думать…) внезапно вырастает у тебя в глазах до грандиозного масштаба, а ты стоишь как пень (лес, снег, еловые ветви…) и тащишься от изумления: как она смогла? Такая маленькая… (Бабушка головой мне до груди доставала!)
— …та коричневая тетрадь, — достигает моего сознания папин голос, — где она заметки делала для воспоминаний…
Этот легкий когнитивный диссонанс меня, наконец, пробуждает:
— Коричневая тетрадь? — удивляюсь я почти уже осмысленно. — Бабушкина? Та, с криптограммами? А разве она не темно-зеленая?
Я мог бы поклясться, что она темно-зеленая. Как сейчас ее вижу: обложка изумрудно-травяного цвета, а внутри около двух десятков страниц, испещренных загадочными сокращениями — словно шифром какой-то провалившейся разведки.
— Да что ж ты все позабыл! — сердится папа. — Я же вам показывал, когда вы снимать приезжали, — коричневая тетрадь, толстая, в коленкоровой обложке, вон она у меня на бюро лежит!..