Горят, и еще как горят. И восстановлению не подлежат.
Вся наша культура покоится на ложных основаниях. Вся история, которой нас учат, состоит из рева — все более оглушительного и уже с трудом различимого — перекрикивающих друг друга голосов: Я есть! Есть! Есть!.. Я — такой-то, сделал то-то, — и так до бесконечности… Но все эти голоса в действительности звучат на фоне выгоревших пустот — на фоне молчания тех, кого лишили возможности крикнуть «Я есть!»: заткнули рот, перерезали горло, сожгли рукопись… Мы не умеем слышать их молчание, живем так, словно их просто не было. А они были. И наши жизни слеплены и из их молчания тоже.
Прощай, папа. Прости, папа.
Кучка пьянчужек с пивом у киоска, запаркованные прямо на тротуаре иномарки… Поворачиваю в Георгиевский переулок, где ворота Заборовского, — там всегда безлюдно.
Осенью 1991-го они жгли свежак — недавние дела, сказал Павел Иванович, 1970–80-х годов. Так что по этому периоду немногое сохранилось. Он словно предупредил мой невысказанный вопрос — хотя я пришла к нему совсем не с ним и сама бы и не решилась раскрыть на эту тему рот: все-таки к Павлу Ивановичу меня привела не моя, а Адина родня. И про фильм я ему объяснила и предложила быть моим консультантом. Благодарность в титрах, все дела. Вознаграждение скромное, зато оплата почасовая — прямо тебе как в Голливуде, ага. Я уже зарегистрировала частное предприятие «VMOD-фильм» (В-М-О-Д — это Влада-Матусевич-Олена-Довган, но это никому не нужно знать) — и разослала в десяток фондов запросы на финансовую поддержку: все бумаги я принесла с собой и готова была ему показать. Собираю рабочую группу, ага. С него и начала (этого ему тоже знать необязательно). И все напрасно: Адин запрос никаких результатов не дал, сказал Павел Иванович. Нет, ничего у них нет в их архиве. Одни чистые руки остались. Ну и горячие сердца, соответственно, — привет от товарища Дзержинского.
Даже полного реестра единиц хранения нет. И как же его теперь составить — с учетом того, что «черная» торговля архивными документами была в 90-е для эсбэушников чуть ли не главным бизнесом? Вынести можно было практически что угодно. И до сих пор это нетрудно, скромно уточнил Павел Иванович. Ну да, я в курсе (сама кое-что из наших архивов выносила, и почему бы в эсбэушном было иначе?). И, разумеется, нашлись заинтересованные в том, чтобы получить на руки некоторые документы. Ну да, понятно. И готовы были платить. Ага, понятно, чего уж. Я только кивала с умным видом. Моя многолетняя вера в то, что когда-нибудь все станет явным и правда Толи Гощинского не исчезнет из памяти людей вместе со мной, разваливалась под его словами беззвучно, как нью-йоркские Башни на телеэкране с выключенным звуком. Нет, ничего нет. Можно будет успокоить Адьку: никакой люстрации в этой стране не будет — нечего уже люстрировать. Зато новое помещение построили, молодцы. Прекрасное помещение, с хай-течными хранилищами, где есть и кондиционеры, и регуляторы влажности воздуха, и всякие такие примочки. Для архивов, которых, по сути, нет. Для черного ящика, в котором осталось неизвестно что. Невыметенные ошметки, мешки от арестов 1930-х, так за семьдесят лет и не развязанные. Семьдесят лет просидели на мешках с краденым, молодцы. Что ж, теперь, когда живых свидетелей не осталось, можно и развязывать — понемногу, никуда уже не торопясь. Всем им, кто работает в этом здании, до пенсии будет чем заняться, и тем, кто придет после них, — тоже. Как же они, бедненькие, должны были метаться тогда, осенью 1991-го, чтобы выбрать в том бедламе, что именно следовало скоренько сжечь!