Светлый фон

Уж сейчас-то Конни могла хотя бы повернуться и спросить: «В чем дело?» Или даже раздраженно выпалить: «Ну что еще?!» – потом обернуться, увидеть мое потрясенное лицо и спросить уже мягче: «Что случилось?» Но она не оборачивалась, и я молчал. На работе люди обычно застрахованы от полного одиночества, однако сегодня, оглядываясь назад, я понимаю, что в тот день рядом с Конни почувствовал себя не лучше, чем в ночи над пустым Променадом: стряслось что-то страшное, внезапное и бесповоротное, а я был совсем один. Выкарабкивайся как хочешь. Наверное, именно такое абсолютное одиночество чувствовал Мерсер, когда лег на твердую землю с дулом во рту; в самом конце этот болван, наверное, стал гадать, кто будет по нему скучать, решил, что по-настоящему никто не будет, и с этой мыслью спустил курок. С такой ли мыслью застрелился мой отец? Мог ли я помочь Мерсеру? Наверно, перед расставанием в баре мне стоило крепко схватить его за руку и сипло прошептать: «Сомневайся! Несмотря ни на что! Этот парень открыл некую метафизическую истину – плевать, как он это сделал! Верь ему! Почему бы и нет? Какой у тебя есть выбор? Самоубийство?»

Видимо, никакие мои действия сейчас не привлекли бы внимание Конни (впрочем, я не предпринимал ничего и, наверно, больше не хотел ее внимания). Я пришел к ней не просто поделиться плохой новостью – мне хотелось ощутить ее физическую близость. Ничью другую близость я в тот момент ощутить не мог. Да, была еще миссис Конвой, но та бы неизбежно зациклилась на характере Мерсеровой смерти, ведь самоубийство в ее глазах было смертным грехом, заслуживающим только вечных мук, а я не хотел сейчас так издеваться над памятью Мерсера. Но главное, мне хотелось побыть рядом с Конни, потому что всей своей сутью, душой и телом, она отрицала смерть. Ее харизма, ее кудряшки, маленькая венка на виске, пульсировавшая железом и теплом, – Конни на каком-то примитивном уровне убеждала меня, что Мерсер совершил глупейшую ошибку. Я находил утешение в ее близости, в шорохе ее кожи, в аромате ее волос, в колеблющемся запахе ее тела, в оцепенелой улыбке, в веселье ее речей, в пусковых механизмах ее мыслительной деятельности. Разговором с Конни я хотел сгладить холодность и остроту внезапного известия. Откуда мне было знать, что я онемею, а она, увлеченная подавлением бунта в стаканах для ручек – сперва в одном, затем во втором, – даже не обернется? В тот миг ни одно из проявлений ее физической красоты не смогло завладеть моим вниманием настолько, чтобы смягчить удар. Ее красота казалась бессмысленной, бесполезной в данном случае и, что еще хуже, недейственной; она словно потеряла свою силу, свою власть надо мной. Неужели он действительно пошел в лес и покончил с жизнью, когда впереди еще было столько всего? Не так уж это и трудно – жить дальше. Просто делай что-нибудь, подумал я. Займи руки и мозг, игнорируй, действуй вопреки. Но он не хотел просто действовать. Он хотел быть кем-то: буддистом, христианином, ульмом, да кем угодно, лишь бы чувствовать, что он не один на этом свете, что у него есть единомышленники, такие же заблудшие души, потерявшие себя – и в конечном итоге нашедшие. А когда на свете не осталось никого, кроме Пита Мерсера с чудесным даром делать деньги, он отправился в лес с заряженным пистолетом. Но почему не раньше? Почему теперь, после появления Мирав Мендельсон, а не после расставания с зороастрийкой или разочарования в Киото, в «реканалировании»? Его добила критическая масса разочарований и заблуждений. Деньги, возможности и время – все это ничего не стоит без воли. Воля – это все, а Мерсер свою потерял.