Светлый фон

Но со временем Джилл перестала обращать на это внимание. Или это Айона унялась. Обе чувствовали облегчение — будто ученицы, когда учитель выходит из класса, — когда по утрам за Эйлсой закрывалась входная дверь. Они наливали себе по второй чашке кофе, пока миссис Киркем мыла посуду. Она делала это очень медленно — подолгу разглядывая полки и ящики, прежде чем убрать очередной предмет, — и не без оплошностей и промашек. Но зато с неукоснительно соблюдаемыми ритуалами — вроде выливания кофейной гущи на куст у кухонной двери. «Она считает, что кофе помогает ему расти, — шептала Айона Джилл, — даже если попадает на листья, а не на почву. Приходится каждый божий день брать шланг и смывать».

Джилл ловила себя на мысли, что Айона ведет себя точь-в-точь как большинство девочек, которых вечно шпыняли в приюте. Они весьма охотно шпыняли кого-то другого. Но стоит преодолеть напряжение Айоны — продраться через ее оправдания и баррикады смиренного самоуничижения («Конечно, кто же станет советоваться со мной насчет покупок в магазине», «Конечно, Эйлса не прислушается к моему мнению», «Конечно, Джордж никогда не скрывал, насколько он презирает меня»), — и вот уже можно вовлечь ее в разговор на весьма интересные темы. Она рассказала Джилл о доме, который раньше принадлежал их деду, а теперь там главный корпус больницы, о темных делишках, которые стоили их отцу работы, и о романе, завязавшемся в пекарне между двумя семейными людьми. Еще она обмолвилась о предполагаемой предыстории Шанцев и даже о том, что Эйлса неровно дышит к доктору. Шоковая терапия, которой Айона подверглась после нервного срыва, вероятно, пробила брешь в ее благоразумии, и голос, раздавшийся из этой бреши, как только убрали весь маскирующий мусор, оказался недобрым и коварным.

Джилл тоже была не прочь провести время за сплетнями — пальцы у нее слишком распухли, на скрипке не поиграешь.

 

А потом родилась я, и все изменилось, особенно для Айоны. Джилл пришлось неделю провести в постели, но, даже начав вставать, она передвигалась, как окостенелая неуклюжая старуха, и всякий раз задерживала дыхание, с трудом приземляясь на стул. Швы нещадно болели, грудь и живот по тогдашнему обычаю были туго спеленуты, как у мумии. Молоко прибывало обильно и просачивалось сквозь бинты прямо на простыни. Айона ослабила перевязки и попыталась приложить меня к соску. Но я его не взяла. Я отказывалась брать мамину грудь. Я орала благим матом. Эта большая тугая грудь могла с таким же успехом быть ужасным чудовищем, которое хоботом ощупывает мне лицо. Айона взяла меня на руки и напоила теплой водой из бутылочки, и я утихла. Но я теряла вес. Я не могла жить на одной воде. Тогда Айона развела смесь и забрала меня у матери, на руках у которой я выгибалась дугой, заходясь в истерическом плаче. Айона укачала меня и успокоила, а потом коснулась моей щеки резиновой соской, и оказалось, что только этого мне и надо. Я жадно высосала смесь, но соску не выпустила. Объятья Айоны и эта соска, которой она повелевала, стали моей землей обетованной. Джилл пришлось перетянуть грудь еще туже, ограничить себя в питье (напомню, погода стояла жаркая) и терпеть боли, пока молоко не перегорело.