Путеводитель он листал лишь во время остановок и только когда Амели выходила из купе. А она после каждой новой попытки жила одной-единственной мыслью: поскорее бы станция; стремилась хоть несколько минут подышать свежим воздухом и заняться своим туалетом, привести себя в порядок, что становилось все более необходимым. Едва поезд останавливался у перрона, как она выскакивала на подножку и осведомлялась, сколько времени продлится стоянка. Если ей отвечали, что поезд будет стоять десять минут, она спрыгивала с подножки и бросалась бежать. Железнодорожные служащие удивленно поглядывали на бледную даму в развевающемся бурнусе, с растерянными глазами, которая, забыв стыд, бегала при тусклом свете фонарей от двери к двери, допытывалась, где туалетная комната, смачивала носовой платочек под краном, куда-то исчезала, появлялась вновь и неслась к своему вагону, когда поезд уже трогался с места.
Но бывало также, что поезд, по ее мнению, стоял на вокзале слишком мало. Тогда она плотнее усаживалась на обшитый сукном диван, ее бросало в жар, она молча глотала слезы, заранее противясь новым физическим и моральным мукам, содрогаясь от ужаса при мысли, что незнакомец сейчас снова бросится на нее, не считаясь с ее состоянием. Ибо она не сразу заметила, что порывы ее спутника, приводившие к внезапной странной развязке, обезоруживают его на некоторое время.
По-прежнему она не понимала, что произошло и чего не произошло в этом купе. Однако неосознанный внутренний голос, которого раньше она никогда не слыхала, подсказывал ей, что все должно было получиться иначе, гораздо лучше, и что если это не ее вина, то все же вела она себя неправильно, что муж, раз уж этот незнакомец был ее мужем, вправе на нее сетовать. Поэтому-то она уже не пыталась ускользнуть и искренне полагала, что делает все от нее зависящее, но, хотя ее воля, ее гордость, ее целомудрие смирялись, заранее подчиняясь насилию, тело, скованное, послушное какому-то тайному непобедимому рефлексу, все отвергало.
Когда ее спутник временно утихомиривался, она прислонялась к спинке дивана, закрывала глаза, прижимая к разбитой губе букетик фиалок, подаренный Теодориной, пользуясь короткой передышкой, пыталась собраться с мыслями. Но тщетно. Вот тогда-то в ее сознании, в глубине зрачков под завесой плотно зажмуренных век начали откладываться частицы того, что позже станет расплывчатым, необъятно огромным воспоминанием, в которое войдут грохот, свистки, мрак и свет фонарей, угольная пыль и зловоние уборных, порванное белье, муки, в которых не признаешься другому; воспоминание достаточно сильное, чтобы жить в памяти вплоть до самой смерти.