А скоро к ним заглянула бабка Матрена. Опять было воскресенье, но был сильный ветер, и снег был мелкий, сухой, колючий. Бабка Матрена похрустывала новой плюшевой жакеткой, топала маленькими валенками в прихожей и радостно ворковала: «A-а, здравствуй, Серафимушка! Здравствуй, доня моя! Дай-ко я тебя поцелую. М-ма. А где моя внуча? A-а! Вот она, моя внуча! Ha-ко, Оленька, гостинчик тебе от баушки». Она совала Оленьке кулек с домашним печеньем — толстые желтые полумесяцы, обсыпанные сахарным песком, — а Оленька застенчиво прятала ручки за спину и жалась к матери. «На-ко, на-ко! Что? Не признала баушку? И-и, ты ж моя ласточка! — И исподлобья, настороженно к матери: — Татарин-то твой… дома?» — «Мама!» — с оглядкой ей мать. «Ладно-ладно!» — замахала руками бабка Матрена. Вышел отец. Она поздоровалась с ним, поджав губы, глянув мельком. Она не переносила его взгляда, его ясных голубых глаз — они всегда открыто (слишком открыто!) смотрели на нее и ничего не выражали: ни презрения, ни ненависти — абсолютно ничего, они просто неестественно светились на смуглом крепком лице. Никто никогда не смог бы ее переубедить, что отец не татарин, что в ней самой, исконно русской, больше татарской крови, чем в нем (вернее, в нем ее совсем не было; болгарская, турецкая, молдавская — да, а татарской — ни капельки), и это подтверждали ее скулы, ее треугольные глаза — хотя и зеленые. «Мама, мама! Да он болгарин», — говорила мать. «Волгаре, татаре — все одно!» — угрюмо отвечала бабка Матрена.
Страх к татарам был накоплен всей длинной памятью ее рода. Для нее это была та темная, непонятная сила — туча, сверкающая кривыми мечами, — та жестокая воля, которая тугим арканом перехватывала горло — до черной пузырящейся крови на губах, та мутная волна с Востока, что в щепы разбила ладью русской жизни и сотни лет носила эти щепы на гребне и крутила в водоворотах. И когда схлынула волна, когда светлый песок поглотил эту черную могучую силу — остались смутные воспоминания, и они песнями и былинами передавались из уст в уста, и не вытравило их едким временем из этой длинной памяти ордынское иго. И маленькая девочка Мотя, заигравшись во дворе до сумерек, слышала от матери: «А ну домой! А то вон татарин скачет — сейчас унесет!» И она с ужасом бежала в избу, и хоронилась на печи, и там тихонько лежала, зажав в руке краюшку хлеба, и смотрела широко раскрытыми глазами, как в горнице зажигают керосиновую лампу и по стенам начинают ходить тени, и слушала березовый стук веретена и заунывный голос бабки, и чудились ей косматое облако пыли, дикие гортанные крики, визг — пронзительный и хрипатый, сильные безжалостные руки, косящий свирепый глаз, и топот копыт, и скрип повозок, и бесконечно длящийся полон.