Добавочную боль причиняет нам затянувшееся на пятнадцать лет и грозящее продлиться неопределенно долго дежавю — постепенное возвращение советчины на нашей прародине. Возвращение в новой форме, соответствующей новым реальностям, но той самой, хорошо знакомой, ядовитой, жестокой, лживой. Бесчеловечной. Милитаристской.
Третья боль — это наш читатель. Заграничный русский читать нас не хочет, потому что он старается или догнать свою новую родину и читает по-немецки, по-английски… или понять нынешнюю Россию — и углубляется в Сорокина и Пелевина. Для оставшихся в России совков мы навсегда останемся «предателями». Сами уехали, а нас теперь учат. Для аборигенов — немцев, американцев, израильтян, мы чужаки, ничьи люди, пишущие о непонятном для них мире.
Поэтому мы пишем только для себя. Тела наши наслаждаются комфортом западной цивилизации, сладкими ее плодами, а неприкаянные души — бродят по безводной пустыне прошлого.
Слава богу, наши дети не умеют читать по-русски!
На смерть Солженицына
На смерть Солженицына
На смерть СолженицынаХотелось бы написать о Солженицыне всерьез — но для этого надо прочесть все его «глыбы», а у меня нет на это сил. И желания играть по его правилам. Делать вид, что меня интересуют длинные псевдореалистическне тексты. Насквозь пропитанные потом автора и угаром эпохи. Устаревшие тексты.
Смешно. Солж верил, что что-то было именно так, как он написал. Какая наивность!
Был косноязычен. «Последние романы Гроссмана в их сравнении являют этот удел».
Упрекал Бродского в том. что «глубинных возможностей русского языка тот вовсе не использовал». Имея в виду словарь Даля и прочие мумии-экспонаты в музее русского языка имени Ивана Грозного…
Его русизмы будят во мне зверя. Могу книгу изорвать.
Терпеть не могу лингвистическую навязчивость, настырность забубенных игрецов в православие, самоназначенных протопопов аввакумов! Рассчитывающих на счетах свое житие…
Какая злая графомания терзала этого бывшего зека! Какая энергия! Какая опасная мнимая доверительность таится в его предложениях!
Сколько имен, ложноисторических мизансцен, сердечных откровений, вселенских излияний, профетических догадок! И какая сумасшедшая самоапологетичность!
Увы, у меня от чтения солженицынской прозы эйфории не возникало. Скорее приходило чувство отравленности языковыми консервами.
Я восторгался не скучным Иваном Денисовичем, а его двоюродным дедушкой Акакием Акакиевичем, не «Одним днем», а «Записками сумасшедшего» и «Капитанской дочкой»…
Мне всегда казалось, что тексты Солженицына страдают провинционализмом, национальной ограниченностью, тенден-ционностью, упрямой предвзятостью. Из них сочится солжова кислота, яд мерзотной русской истории.