— Боле ничего.
— А ты замри. Замри и слушай. Ну, чего слышишь?
Гринька, старательно наморщив лоб, постоял без движения.
— Ничего. Пес какой-то лает.
— Балда. Сучка это лает. Бригадира Митрофана. Еще?
— Вроде на задах грузовик проехал. Девчонки где-то, кажись, пищат.
— Колхозного конюха Артамона дочка это повизгивает, Клавка-то.
— Их там много хохочет, девок-то, — уточнил Гринька.
— И Клавка там. Там она. А сейчас гармонея Леньки-тракториста запиликает. Дурак он, Ленька, гармонь у него дорогая, вся блестит, как в изморози, а играть не умеет. Так, будто лесину сырую пилит…. Так-то он парень ничего, и чуб ладный.
Вскоре действительно донеслись тусклые, почти совсем задавленные расстоянием, нескладные звуки гармошки.
— Ну вот. А он — грозит, — опять кивнул за реку, в сторону надвигающегося тумана, Демидов.
— А что ему грозить? — все так же непонимающе спросил Гринька. — И кому? И как это он может грозить?
— Балбес! — глаза Демидова сердито блеснули. — Ступай домой. Там картошки для тебя сварены. На подоконнике в крынке молоко… А я посижу тута еще.
— Пап, ты только в магазин к Марьке Макшеевой не ходи, — попросил Гринька, как просила всегда Надежда, неродная Гринькина сестра, вот уже два года работающая в Маршанихе на лесоустроительной станции. И так же, как сестра, прибавил: — Не пей ты, пап, эту проклятую водку.
— Сгинь, чтоб тя! — прикрикнул Демидов. — Сказано — тут посижу. Никуда не пойду.
Гринька ушел и, ужиная в одиночестве, думал, что отец, как всегда, беспременно пойдет в магазин, едва мигнет «волчье око» (так называл сам отец, а за ним и вся деревня, светящееся по вечерам низкое оконце в доме Марии Макшеевой, через которое она продавала водку «без сдачи», что у нее означало — четыре рубля бутылка). Пьяный отец был добрый, пожалуй, добрее, чем трезвый, часто приносил ему купленное через то же оконце то дешевеньких конфет или пряников, то бутылку лимонада. И пока не проходил хмель, все крутился по комнатушке, оправдываясь, что выпил вот, убеждал его, Гриньку, никогда не пить, часто гладил по голове и иногда, кажется, плакал. Но, боясь, что слезы заметит Гринька, встряхивал головой и, так же шагая из угла в угол, мурлыкал без конца одно и то же, странное, непонятное:
А кто ж я такой? Просто так — имярек.
Я, братцы-р-ребятцы, чудной человек…
Уж нет-нет да угомонится он, уляжется.
И все же Гриньке не хотелось, чтобы отец каждый вечер был пьян. Трезвого он любил его больше.