— Про гармонику бабы выдумали, про девку тоже. Остальное все правда.
— А чего остального-то?
— Да что коровы по буеракам бродят, Где ж им еще пастись?
А сам хитро улыбался, из шальных глаз будто лучи брызгали. Улыбка его озадачивала еще больше, в конце концов даже сам Данила Афанасьев спросил;
— Ты что народ баламутишь?
— Как это?
— Да вон разговоры про тебя плетутся. Про девку какую-то, которая пляшет.
— А у меня, как я заиграю, и овечки хоровод заводят, а коровы в камаринскую пускаются, аж земля гудат.
— Какой-то ты, Степаха, несерьезный будто.
— Ну! — смешинки в его глазах пропадали, он делался сухим и колючим. — Овечки, может, отощали? Удои понизились?
Все как раз обстояло наоборот: овцы были гладкие, телята хорошо прибавляли в весе, удои стали выше прежнего.
— Я, дядь Данила, играть на гармони не умею. Оно бы хорошо, конечно, научиться…
Так он ответил тогда председателю, а зимой, через два месяца после Нового года, когда председатель радостно праздновал рождение сына Михаила, Степан зашел в его дом с сильно оттопыренной полой полушубка. И когда скинул полушубок, все увидели на его плече блестящую перламутром трехрядку.
Люди за столом удивленно замолкли, а Степан, поблескивая глазами, сел на скамеечку у порога, положил гармошку на колени.
— Ну-ка, оцените…
И ударил ту самую камаринскую, о которой говорил председателю летом. Играл он чисто, гармошка пела и переливалась, поблескивали пуговки ладов. Гости Афанасьева забыли на время о хозяине, хозяйке и их радости, ошарашенно смотрели на Степана Тихомилова. И десятилетняя дочь Афанасьевых Катя, свесив с печи головенку, во все глаза глядела на новоявленного гармониста.
А потом бабы и мужики кинулись плясать, прогибая половицы, выкрикивать деревенские частушки. Степка все играл и играл без передыха, кто-то его обнимал, подносил водку с закуской, он выпивал и опять играл. Кругом галдели:
— Свой гармонист теперь в Романовке!
— Теперь и жить и помирать будем с музыкой.
— Значит, бабы-то ягодницы правду тогда говорили!