— Да что — кого? Тебя, Петрована, его! — сердито прокричала Мария.
— Чего орешь-то? Ну-к, дети, идите к себе, там играйте. Фрося, давай с ними…
Катя выпроводила ребятишек из кухни, обернулась к Марии.
— Я все вроде пережила, Маруня, меня-то жалеть… — промолвила она. — Я и за каленое железо голой рукой возьмусь, так не почувствую.
— Ну да, ну да, — закивала Мария, соглашаясь. Она вытерла слезы, сбросила свою жакетку, прошла к столу. — Дай чаю, что ли?
Катя налила ей в чашку, она отхлебнула.
— Вот те праздничек вышел нам с тобой… Счас он спать лег.
— Рассказывай. Откуда ж он? А то мне Петрован сказал, что будто он…
— Ага, с лагерей. Злобный он на все, аж жутко.
— Вон как… — растерянно произнесла Катя.
— За что, грит, я мыкался? Я в том бою, покуда меня не оглушило, пять танков подбил… Я, Катерина, как привела его к себе, на стол что-то кинула, бутылку поставила. Он выпил — и пошел, пошел с обидой рассказывать. Как он возле пушки там какой-то один остался, других всех побило, как отбивался от танков этих да как в плену у немцев очутился. А после освободили его наши с плена да в лагеря, за то, что сдался, мол, фашистам. А я, грит, не сдавался. А мне не поверили и засудили.
Катя слушала молча, скрестив руки на груди, в глазах ее была разлита сплошная боль.
— До света, Катерина, я с ним так вот за столом и просидела. Спьянел он и орет теперь уж сквозь слезы — ненавижу, мол, все да всех! Поперек ему аж и страшно чего-то сказать было. Потом спросил: расскажи-ка, грит, в подробностях, как дети мои померли, Донька с Захаром, что ж их Катька-то не уберегла?
— Так и проговорил: «Катька… не уберегла?» — выдохнула Катя.
— Этак, — кивнула Мария. — Тут-то меня и прорвало: дурак ты, говорю, дурак, ты мыкался, а мы тут кисель сладкий хлебали. Да и зачала ему рассказывать… про все.
— Про все?! — как эхо повторила Катя слабым, осевшим голосом.
— А что для тебя тут стыдного-то? Али то — как Фроську родила? Пущай, думаю, Степан это все знает. А он… он…
— Ну?!
Мария хлебнула из остывшей чашки.
— А он опять заплакал, Кать.