Светлый фон

 

Папа торжествующе улыбается, гордится своей мужественностью, мама светится от счастья, ее платье почти прозрачное. Рядом Саммер, в шортах и майке, с волосами, забранными в конский хвост на самой макушке, ее волосы струятся по спине, она — нежная копия мамы. Все трое счастливы. Как же я их люблю, Господи, сердце мое сжимается, ком в горле, это моя семья… Они прекрасны, куда красивее гостей на лужайке, хотя приглашенные впечатляют: у девушек длинные гладкие ноги, одежда почти не скрывает их тела, у мужчин расстегнуты рубашки, искрятся бокалы в руках. Длинный стол, установленный в саду под тополем, чьи ветки касаются озерной глади так, что кажется, воду мутит широкая сеть, застелен льняной скатертью. На накрытом столе и в волосах — принесенные ветром крошечные пушинки — семена-парашютики луговых цветов. На маленьком пляже кто-то бросает хлеб уткам, те подплывают и мрачно крякают. Девушки в бикини тоненько вскрикивают в ответ, звучит их притворно-испуганный смех; они стоят босиком на гальке и словно готовятся прикоснуться к неизведанному. Появляется лебедь в маслянистом оперенье, он скользит по воде, уставившись черными глазами на Саммер. Моя сестра делает шаг навстречу ему, за ней следуют молодые женщины со светящейся кожей, но королева этого водного народца — она, и лебедь — ее творение, кажется, он ее слушается. Он поводит гибкой шеей в такт движению узких ладоней Саммер, и она смеется. Ее лицо сияет так, словно на нее направлен свет прожекторов.

Мне семь лет, и я тоже счастлив, хотя ступни мои проваливаются в лужайку, как в мокрый ковер, и эта лужайка — мой заклятый враг. Не только потому, что я уверен — это лишь плывущее по озеру травяное покрывало, которое, не выдержав нашего веса, однажды уйдет из-под ног, и мы провалимся в глубину, а еще и потому, что мама, продолжая весело улыбаться гостям, хмурит брови, заметив, как я испачкался, и закуривает сигарету. На маминых губах теперь другая улыбка — она похожа на влажный воздух, который постепенно проникает под одежду, незаметный, как сквозняк, и пробирается под кожу.

 

Вот так это началось в начале апреля. И когда доктор Трауб спросил меня, одновременно делая пометки — у меня всегда складывается впечатление, что он, на самом деле, ничего не записывает или записывает на каком-то несуществующем языке, — не случилось ли тогда что-то, скажем, некое событие, ставшее «отправной точкой», тем, что могло привести к «паническим атакам» — так он называет трещину, что, открываясь внутри меня, заставляет судорожно глотать воздух под грохот обезумевшего сердца, смотреть на темные пятна, что зарождаются во внешних уголках глаз и несутся к небу (летучие мыши? птеродактили?), и испытывать усталость вместе с желанием сбежать, не имея на это сил, — я, ужасаясь идиотизму собственного ответа, просто сказал: «Мой кабинет перекрасили».