На У’иву моя Нобелевка не имела никакого значения; там я был белый человек, который приезжает дважды в год и которому можно всучить разных нежеланных детей. Один из грустных парадоксов этих мест заключался в том, что те самые люди, которые помогли мне обнаружить бессмертие, оказались так далеки от бессмертия. Ува умер в 1965-м в возрасте пятидесяти шести, Ту – вскоре после него. Некоторые из их детей – сын Увы, всучивший мне своего ребенка, дочь Ту, чьи сыновья-близнецы были теперь на моем попечении, – тоже умерли, приведенные к преждевременной смерти пьянством.
Иногда у меня возникало странное чувство, когда я шел по Туи’уво, где дороги представляли собой широкие полосы грязи с отпечатанными на ней человеческими следами, где окраины пестрели развалинами давно заброшенных, нереализованных проектов – здесь покосившийся мешок бетона, разрезанный посредине, из него сыпется материал, некогда предназначенный для строительства дороги; там пирамида из оранжево-ржавых прутьев для железобетона, связанная растрепанными кусками пальмовой веревки, – что я приземлился в другом месте, а где-то на другой стороне острова есть та столица, которую я знаю. Что это за город с постоянно растущими полчищами нищих (я всегда недоумевал, у кого же они попрошайничают, потому что в городе ни у кого никаких денег не было, а иностранные визитеры, некогда прибывавшие сюда большими деловыми толпами, давно, десять лет назад, испарились и никогда не вернутся), разжигающими маленькие мрачные костры вдоль обочин, с покосившимися хижинами, где на пальмовых листьях проступают темные пятна плесени? Единственной новой постройкой была резиденция короля с длинным уродливым цементным фасадом, в котором торчали мелкие незастекленные окошки. У короля кончились деньги до завершения покраски и кровельных работ, поэтому побелка внезапно обрывалась на середине здания, увенчанного плоскими слоями пальмовых листьев – они были, по крайней мере, новые, но походили на какой-то нелепый парик, потому что никто в деревне не помнил, как сплести крышу так, чтобы она одновременно и защищала, и выглядела элегантно.
Я остановился там же, где всегда, во втором по роскошеству здании в городе (и единственному, которое тоже было из бетона), в шестиместной гостинице, где я всегда оказывался единственным гостем. В моей комнате было нечто вроде кровати (старинный железный каркас и большой муслиновый мешок, наполовину заполненный хрустящими кусками сушеных пальмовых листьев, в качестве матраса), а на стене висело бамбуковое распятие – вполне вероятно, самое красивое изделие в городе. Гостиница стояла у воды, и с крыши, где я ужинал «Спамом» и кусками вареного сладкого картофеля, я смотрел, как темнеет небо, а очертания Иву’иву постепенно сливаются с ночью, растворяясь в черноте. Теперь ездить туда запрещалось под страхом смертной казни; говорили, что король уверен, будто ученые и деньги в один прекрасный день вернутся, и планирует затребовать за остров огромный выкуп. Пока же он оставался собственностью любого правительства, которое платило королю требуемую сумму за пользование. Но доносились до меня и иные слухи: что на далеком конце Иву’иву есть группа ученых (откуда – никто не знал), которые обыскивают подводные пещеры острова в надежде найти выживших опа’иву’экэ, или что король использует остров как колонию-поселение, где наказанные будут доживать свои дни почти в полной изоляции. А иногда я думал: «И Таллент там», – и представлял себе, как, обратив лицо к солнцу, он поднимается вверх сквозь туман из ажурно-кремовых мотыльков.