Забредаю в сигарный магазин купить сигарету, какую не слишком рекламируют, – от этого, разумно предполагаю я, она придется мне по вкусу больше прочих. Вижу книжные стойки, набитые лучшей мировой литературой: тома Гёте, Рабле, Овидия, Петрония и пр. Кому-то может показаться, что у американцев вдруг развился потрясающий вкус на классику, что за одну ночь они вдруг стали культурными людьми. Да, может – если у этого кого-то заложило уши или глаза склеились. Кто-то
Ни у чего тут не учуешь подлинного запаха, подлинного вкуса. Все стерилизовано и укутано в целлофан. Единственный запах, признаваемый и принятый как таковой, – изо рта, и все американцы страшатся его до ужаса. Перхоть, может, и миф, а вот запах изо рта – быль. Это подлинная вонь духовного разложения. Американское тело, когда оно умерло, можно помыть и опрыскать; некоторые трупы являют даже выраженную красоту. Но живое американское тело, в котором гниет душа, пахнет скверно, все американцы это знают, и потому любой предпочитает быть одновременно стопроцентным американцем уединенно и припеваючи, но не жить бок о бок с остальным племенем.
От радио, телефона, толстых газет, стакана воды со льдом почти невозможно увернуться. В гостинице, где я остановился, не нужен будильник, потому что каждое утро, в семь тридцать ровно, мне на пол с грохотом швыряют завтрак. Он приходит как почта, только с шумом.
Чиркну спичкой – и прочту: «Экс-лакс не вызывает привыкания» – или какую-нибудь подобную нелепую бессмыслицу, обеспечивающую старательных имбецилов насущным заработком. Идет по коридору женщина, смахивающая на Кэрри Нейшн[169], и говорит горничной: «Положите дополнительный рулон туалетной бумаги мне в ванную комнату, пожалуйста». Вот так вот. В магазине читаю название книги: «Евреи без денег»[170]. Лифтеры смотрятся лощеными, безупречно одетыми и умными – умнее и безупречнее управляющего гостиницей. Чтобы добыть свежее полотенце, довольно нажать кнопку и потянуть. Хочется чего-то, не важно, чего именно – пианино, саквояж, пожарного, – достаточно снять трубку и попросить. Никому и в голову не придет спрашивать, зачем вам то или это. Я весь день брожу по улицам, но не вижу ни единого места, где присесть, – в смысле, ни единого места, где было бы уютно. У меня на стене фотография стула в саду Тюильри, стула, сфотографированного моим другом Брассаем[171]. По мне – это поэзия. И я уже не вижу плетеного из проволоки стула с дырами в сиденье, а вижу пустой трон. Будь оно по-моему, я бы чеканил этот стул – пустое сиденье – на каждом серебряном долларе. Нам надо где-то присаживаться, отдыхать, созерцать, знать, что у нас есть тело –