Вся кровь в ней закипела. В этой оцепеневшей, застывшей душе вспыхнула последняя искра возмущения.
Архидьякон медленно приблизился. Даже у этого предела она видела, что его взгляд, скользивший по ее обнаженному телу, горит сладострастьем, ревностью и желанием. Затем он громко проговорил:
– Девица! Молила ли ты бога простить тебе твои заблуждения и прегрешения?
А, наклонившись к ее уху (зрители думали, что он принимает ее исповедь), он прошептал:
– Хочешь быть моею? Я могу еще спасти тебя!
Она пристально взглянула на него.
– Прочь, сатана, или я изобличу тебя!
Он улыбнулся страшной улыбкой.
– Тебе не поверят. Ты только присоединишь к своему преступлению еще и позор. Скорей отвечай! Хочешь быть моею?
– Что ты сделал с моим Фебом?
– Он умер, – ответил священник.
В эту минуту архидьякон поднял голову и увидел на другом конце площади, на балконе дома Гонделорье, капитана, стоявшего рядом с Флер-де-Лис. Он пошатнулся, провел рукой по глазам, взглянул еще раз и пробормотал проклятие. Черты его лица мучительно исказились.
– Так умри же! – сказал он сквозь зубы. – Никто не будет обладать тобой!
Простерши над цыганкой руку, он возгласил строгим голосом, прозвучавшим, как погребальный звон:
– I nunc, anima anceps, et sit tibi Deus misericors![136]
То была страшная формула, которою обычно заканчивались эти мрачные церемонии. То был условный знак священника палачу.
Народ упал на колени.
– Kyrie eleison![137] – запели священники под сводами портала.
– Kyrie eleison! – повторила толпа приглушенным рокотом, пробежавшим над ней, как зыбь всколыхнувшегося моря.
– Amen![138] – сказал архидьякон.