— А я и есть глупая. Одни глупости, что на уме, что на языке. Я дура набитая. — Встала на колени, набрала воздуха. — И что теперь? Сделать книксен и удалиться?
— Я сам понимаю, что запутался.
— Запутался! — фыркнула она.
— Зарвался.
— Вот это вернее.
Мы замолчали. Мимо, кренясь и виляя, пропорхали две сплетшиеся тельцами желтые бабочки.
— Я просто хотел, чтоб ты обо мне все знала.
— Я о тебе все знаю.
— Если б действительно знала, с самого начала отшила бы.
— И все-таки — знаю.
И вперилась в меня холодным серым взглядом; я отвел глаза. Встала, пошла к воде. Безнадежно. Не успокоишь, не уговоришь. Никогда не поймет. Я оделся и, отвернувшись, в молчании ждал, пока оденется она.
Приведя себя в порядок, сказала:
— И, ради бога, ни слова больше. Это невыносимо.
В пять мы выехали из Араховы. Я дважды пробовал возобновить разговор, но она меня обрывала. Все, что можно было сказать, сказано; всю дорогу она сидела молча, чернее тучи.
У переезда в Дафни мы были в половине девятого; последние лучи заката над янтарно-розовой столицей, далекие самоцветы раннего неона в Синтагме и Оммонье. Вспомнив, где мы были вчера в это же время, я взглянул на Алисон. Она подкрашивала губы. Может, выход все-таки есть: отвезу ее в нашу гостиницу, займусь с ней любовью, движениями чресел внушу, что люблю ее… и правда: пусть убедится, что ради меня стоило бы помучиться, и прежде и впредь. Я понемногу заговорил об афинских достопримечательностях, но отвечала она односложно, через силу, и я умолк, чтоб не позориться. Розовый свет сгустился до фиолетового, и вскоре настала ночь.
По прибытии в пирейскую гостиницу — я забронировал номера до нашего возвращения — Алисон сразу поднялась наверх, а я отогнал машину в гараж. На обратном пути купил у цветочника дюжину красных гвоздик. Отправился прямо к ее номеру, постучал. Стучать пришлось раза три; наконец она открыла. Глаза красные от слез.
— Я тут цветов принес.
— Забери свои подлые цветы.
— Слушай, Алисон, жизнь продолжается.
— Да, только любовь закончилась.