Но — о ужас! — полотно поднимается, а за ним, за этим прекрасным творением какого-то Арчимбольдо из бандитского притона, расположена еще одна часовня, похожая на ту, где я нахожусь, и там перед другим алтарем на коленях стоят Цецилия, а около нее — мой лоб покрывается холодным потом, волосы становятся дыбом — что это за человек, выставляющий напоказ свой шрам? Это тот, настоящий Джузеппе Бальзаме, которого кто-то освободил из карцера Сан-Лео!
А я? В эту минуту самый старший из монахов отбрасывает назад свой капюшон, и я узнаю жуткую улыбку Лучано, который неизвестно как спасся от моего стилета, от сточных вод и грязи, перемешанной с кровью; потоки должны были унести этого воскресшего покойника в молчаливую глубь океана, а он стоит передо мной и перешел на сторону врагов из жажды мести.
Монахи сбрасывают свои одежды и предстают передо мной в доспехах и белых мантиях, на которых огнем горят кресты. Это же тамплиеры из Провэна!
Они хватают меня и заставляют обернуться назад: со спины ко мне приближается палач в сопровождении двух безликих помощников; мою голову засовывают в нечто, похожее на гарроту, и клеймят раскаленным железом, как всех узников — мерзкая улыбка Бафомета навсегда останется у меня на плече; теперь я уже понимаю, что сделано это для того, дабы я занял место Бальзаме в Сан-Лео, иначе говоря, вернулся бы на место, предназначенное мне много веков назад.
«Но ведь они должны узнать меня, — говорю я себе, — и поскольку все полагают, что я — этот заклейменный, то кто-то придет мне на помощь, по крайней мере мои сообщники, — невозможно подменить одного узника другим так, чтобы этого никто не заметил, ведь мы живем не во времена Железной Маски… Иллюзии! Я понимаю это, как только палач наклоняет мою голову над медным тазом, от которого исходят зеленоватые испарения… Купорос!»
Мне завязывают тряпкой глаза и тычут мое лицо в разъедающую жидкость, невыносимая режущая боль; кожа на щеках, на носу, на подбородке стягивается, трескается и облазит за один миг, и когда, потянув за волосы, мою голову приподнимают, лицо оказывается неузнаваемым: табес, оспина, невыразимая пустота, гимн отвращению; и я вернусь обратно в карцер, как возвращается множество беглецов, у которых хватает смелости обезобразить себя, чтобы не быть узнанными.
— А-А-А-А-А-А-А-А-А! — в бессилии кричу я, и как сказал бы повествователь, с моих губ, сгнивших губ, срывается одно-единственное слово, возглас надежды: Избавление!
Но избавление от чего, мой старый Рокамболь, я хорошо знал, что не должен стараться стать героем! Твои ухищрения обернулись возмездием. Ты издевался над писателями, произведения которых были посвящены обману, иллюзиям, а сейчас сам пишешь, используя машину в качестве алиби. Ты обольщаешься, когда слушаешь себя с экрана, и воображаешь, что эти слова принадлежат кому-то другому, думаешь, что остаешься зрителем, а на самом деле попал в ловушку и стараешься оставить хоть какой-то след на песке. Ты осмелился изменить текст романса мира, а романс мира втягивает тебя в свой сюжет, который придумали другие.